Ночью он опять не мог уснуть, несмотря на снотворное. Ворочался, зажигал свет, снова гасил его, пробовал читать, листал телефонную книгу. Под утро не выдержал, встал и умылся. Прилег на диван у окна. Не спать так не спать! Он отодвинул шторы и начал смотреть вниз, на улицу. К «Савою» подьехала машина, из которой выскочила женщина. Высокая тонкая блондинка с длинными волосами в очень оголенном вечернем платье. Николай Арнольдович всмотрелся. Нет, это не женщина, девочка. По виду пятнадцать, четырнадцать лет. Кругленькое детское лицо, освещенное двойным светом — уличного фонаря и восходящего солнца, — казалось усталым и очень сердитым. Ей, видимо, смертельно хотелось спать, потому что она осторожно терла мизинцем накрашенные глаза, а туфли на высоких каблуках, из-за которых Николай Арнольдович принял ее поначалу за взрослую женщину, сняла и стояла, прижавшись затылком к намокшему дереву. Подъехала еще одна машина, из которой не торопясь вышли трое. Блондинка начала торопливо закуривать, ломая спички. Мужчины направились к ней, и в одном из них Николаю Арнольдовичу померещился Велешов. Такой же коротенький, крепкий, и волосы те же: кудрявые, черные, с проседью. Николай Арнольдович открыл окно, чтобы рассмотреть его. Нет, это не Велешов, просто Рогожин. Еще один. Их здесь хватает.
Подошедший ухватил блондинку за локоть и что-то сказал ей, но тихо, чуть слышно.
— Сказала, отстань, не хочу! — детским голосом крикнула блондинка и выпустила дым в лицо Рогожину. — Отстань. Я сказала!
— Чего там: «сказала»? — Рогожин повысил голос. — Щас в угол поставлю! Чтоб папу не слушать?!
— Какой ты мне папа! В гробу этих пап мне!
— Ну ладно, дочурка. Не хочешь — не папа. А лечь вот придется. Ведь мы сговорились?
— Когда сговорились? Я что-то не помню!
— А пить надо меньше. Тогда будешь помнить. Поехали, ладно. Кончай здесь базарить.
Он отступил на шаг и кивнул охранникам. Те живо подхватили блондинку под руки, приподняли над землей и поволокли в машину. Рогожин, усмехнувшись, захватил ее туфли. Машина отъехала. Николай Арнольдович опустился на подушку, его колотила дрожь. Через какое-то время — судя по лязгающим звукам и громким голосам — на улице наступило утро. Часы на стене показывали семь. Николай Арнольдович заставил себя встать, принял душ и медленно побрился. Отодвинул шторы. Было как-то странно темно и, кажется, похолодало. Когда он, уже причесанный, в широком темно-синем пиджаке и серых брюках, опять посмотрел за окно, там вдруг наступила зима. На все густо сыпался ярко-белый, испуганный сам густотой и внезапностью снег. Его было столько, что деревья, только что нежно-зеленые, клейкие и молодые, стояли, как будто их плотно закутали марлей, а птицы умолкли.
«Да как же? — подумал Николай Арнольдович. — Какое сегодня?»
Он сообразил, что сегодня — тринадцатое, и это маленькое открытие неприятно кольнуло его. Еще и тринадцатое ко всему! И этого мало. Со снегом!
Есть совершенно не хотелось, но он все же спустился в большой зал, где на холодных скатертях блестели ножи, а у высокого длиннолицего официанта, неподвижно, как манекен, стоящего рядом с пузатым ярко начищенным самоваром, щеки отливали желтизной и были под цвет самовару. Морщась, Николай Арнольдович отхлебнул горячего кофе и до половины стянул кожуру с банана. И в ту же секунду он поймал себя на мысли о том, что через час будет на Ваганьковском, где сегодня хоронят его родную дочь, а он — ведь отец ее, все же отец — пьет кофе и ест здесь бананы!