Гигантская, древняя сосна росла когда-то меж камней у самой воды. Погибла, и ствола не осталось, а только угольное сухое, белым тленом обсыпанное корневище, как огромные оленьи рога.
От красоты такой, от её изобилия, пестроты, многообразия, от игры полутонов, от капель тумана — не можешь ни на чём одном взгляд удержать. Так и засыпаешь прямо на воде от этого невероятного мерцающего избытка.
На Эльмусском озере есть деревня Эльмус. Дворов пятьдесят, есть заброшенные. Дома не жмутся друг к другу, много здесь дали и воздуха, блаженного, затерянного, никому не нужного.
Дома здесь серые, сирые, косенькие, а заборы ещё серее, сирее, косее. Людей мало, и кажется, будто хорошо и грустно тут жить, а за плетнём у озера тоненькая молодая рябинка чуть качается на ветру, и ягоды её горят. И всё в ней вдруг собралось — в этих ягодах, слишком ярких для этой невзрачной деревни: и прошлое моё и будущее собралось и отстранилось от меня.
В огромный, когда-то выкрашенный зелёной краской дом, нас пускают на ночь за двести рублей незнакомые люди: Анатолий Александрович и Нина Михайловна. Расстелили нам постель, поселили в пахнущей старым деревом и теплотой комнате. Дом выходит прямо на озеро; там Анатолий Александрович ловит рыбу. Рядом часовня, им же построенная, маленькая, деревянная, с окном на озеро. А на озере качается одинокая лодка.
И таким вечным, печальным и странным кажется всё здесь, как будто сквозь все галлюцинации наши вдруг прорвалась правда-матушка, и рассказывает про себя: вот я такая-сякая старушка, живу здесь помаленечку, откладываю копеечку, я же и рябинка, я же и озеро, я же и осень…
Что-то бормочет себе под нос, рассказывает, а ты уже не слушаешь, засыпаешь, напитавшись тёплым дровяным духом.
В Эдеме все умерли.
Умер хозяин вещей и хозяйка земли.
Цветёт сирень, черенки которой хозяин получал по переписке из других городов, или надо было ранней весной, когда ещё снег, срезать черенки, пока ещё не распустились почки, и хранить их в снегу или в холодильнике.
Б. утонула в ванной, сварившись в кипятке.
Скамейку рядом с её верандой засыпали сухие ветви срубленной в прошлом году берёзы.
Даже шотландский вислоухий кот, любивший лежать в поленнице или обходить вслед за мамой дом, тоже умер.
Остаётся присягнуть гробу.
Змий проползает в высокой траве.
Внуки первых людей хоронят своих стариков.
έκπύρωσις
Загораются волосы и нити, глаза и ресницы загораются, это утро, сегодняшнее утро, сегодняшний день, сегодняшний вечер. Ткань неба от алого до алоэ — не ткань, а фламандское кружево: стежками своими проброшенное в воздух, сплетённое из льняной кудели златовласой Гудлейв в старинном городе Брюгге. Есть фильм про двух киллеров и этот город — навечно средневековый, в точёных башенках и шпилях, деревянных мостиках, с курантами, ратушей, музеями и пивоварнями. И всё это — горит.
У нас — иначе. Петербургская осень, растопленный закат над Адмиралтейскими верфями или ранний рассвет сразу двух светил: Луны и Солнца. Оба они в этот час на небе: Луна разливает бледно-зелёное, предсумеречное всё ещё — над полями у Пулково, медленно садятся самолёты, мигая огнями, и юноша с девушкой приехали на машине в эти поля, свернули с дороги, встали, достали из багажника надувную кровать и бутылку вина, — а Солнце уже тоже восходит, разливает зарю, и мир в растерянности перед двумя светилами, как будто не положено им быть вместе, как разведённым супругам.
Рассвет растворяется и даль растворяет, разметывает лучи, как нерестящаяся рыба икру, и мир парит в них, невесомый. Парит город вдали, парят самолёты в небе, и здания обсерватории в высоких травах, и, может быть, ещё какие-то бабочки, не успевшие замёрзнуть. Больше всего я люблю этот запах — влекомый ветром дым, гарь, в которой узнаёшь смешение всех прочих запахов: детских разбитых коленок, травмы и страсти, пачули и дубового мха, полыни и цитрусов, песка и асфальта, автомобильной резины, бензина, скошенных трав и кофе, вина и ванили. Щемящий, беспощадный, невозвратный запах, в котором есть всё, — запах мира, погибающего в огне.
…Как в фильмах-катастрофах, все они выйдут из своих машин, все они бросят их в пробках на больших и малых проспектах, может быть, продолжая кинематографическую логику, они начнут танцевать. Они будут танцевать, объятые огненными языками, они будут кружиться, как дервиши, и хлестать воздух плетьми огня. Мне рассказывали про одну девушку из города Киева, с детства она ничего не любила делать: ни читать, ни играть в игрушки, ни думать, ни говорить, ни общаться с другими людьми, а любила только вращаться юлой вокруг своей оси, как суфий. Так вращалась она и вращалась, а потом научилась вращаться с файерами, она уехала из Киева в Гоа и теперь вращается там. Киев горит, и Гоа тоже горит. Миллионы огненных дервишей с файерами вращаются вокруг своей оси.