Номер иностранный. Я отыскал марку MV-600. Итальянский. Я о таком даже не слышал. Чудо техники. С четырехцилиндровым четырехтактным двигателем. Кубиков на пятьсот. С двумя карбюраторами. С трубчатой двойной рамой. На спидометре максимальная скорость — сто восемьдесят пять километров в час. И это не рекламный треп. Такой выжмет. Такой мотоцикл спортивной автомашине не уступит. И стоит он не дешевле автомашины. Классный механизм.
В другое время я бы дождался владельца. Я бы с ним поговорил. Но сейчас я только погладил крыло, отсвечивающее зеленой бронзой, и почувствовал ожог, словно дотронулся до раскаленной сковороды.
Хотя о чем с ним было говорить? Все равно он в этом ничего не понимал. И не знал, какая под ним машина. Новенькие шины были изношены так, что посредине покрышки протектор сохранился, а по краям совсем стерся. Даже шин не мог накачать как следует. Основную нагрузку принимали борта покрышки. Я мог поручиться: если бы заглянуть внутрь, стали бы видны черные полосы. О чем мне было говорить с человеком, который не умеет пользоваться манометром и поддерживать нужное давление. Да и не до этого мне сейчас было.
По крутой тропинке мы спустились к морю, загроможденному камнями, вошли в воду и поплыли, огибая скалы. При каждом выдохе я делал по два толчка ногами, и все равно Лена не отставала от меня, как тонкая стрелка, она скользила рядом.
Мы отплыли уже с полкилометра от берега. Я пронырнул под большой медузой с пучком щупалец, развевающихся, как рыжее пламя.
— Подожди, — сказал я Лене. — Ты слышишь? Чем это пахнет?
— Арбузом, — ответила Лена.
Лицо ее как-то удивительно похорошело и оживилось, словно омытое живой водой, оно стало таким, каким я запомнил его с первой нашей встречи на улице в Киеве, тысячу лет тому назад.
Я лег на спину, раскинул руки.
— Арбузом? Откуда здесь арбуз?
— Чистое море всегда так пахнет, — сказала Лена.
Я уже слышал когда-то этот запах, но не мог вспомнить, когда и знал только, что он был связан с чем-то очень хорошим, очень чистым и очень важным. Это был какой-то особый, счастливый запах. И сейчас мне было очень странно, что вот Николай там один и что он сказал «приговор окончательный и обжалованию не подлежит», слова, которые были записаны в приговоре его отца и в его, Николая, приговоре, а здесь была прекрасная, прозрачная и прохладная вода, морская вода, которая казалась продолжением собственного тела, потому что она была такой же, как кровь, и такой же, как слезы, и в ней не нужно было закрывать глаз, потому что она омывала и успокаивала глаза, и пахла она чем-то особым, чем-то самым лучшим из всего, что было в моей жизни.
Все это было так непонятно, что я как-то по-новому посмотрел на Лену, опустил голову под воду, вынырнул и решительно предложил:
— Хватит. Вернемся.
Толстая соседка встретила нас на пороге комнаты. Она поднесла палец к губам:
— Тихо. Он заснул.
— Пойдите погуляйте, — предложил Николай. — Я побуду один. Пусть Лена подышит воздухом.
— Я не хочу, — ответила Лена, лицо которой по-прежнему сохраняло это новое оживленное выражение, появившееся после купания в море.
— Ничего, ничего, погуляйте. Ты совсем без воздуха.
Мы вышли в сад. Не шевелился ни один листок. В саду было душно, трещали цикады, издали доносились женский смех и магнитофонная песня, которую исполнял жирный, сиплый и громкий голос в сопровождении гитары и ударника.
Лена как-то качнулась и особым движением прижалась ко мне. Я не могу объяснить, какое это движение… Она словно пыталась спрятаться во мне от всего этого страха, от всего этого ужаса, от всей этой смерти. Она была такой маленькой, такой худенькой, такой бедной, что хотелось взять ее на руки и брести по пыльной проселочной дороге, покачивая ее, как ребенка, — подальше от всего непоправимого, что здесь происходило.
Я остался в саду, а Лена вернулась в дом. Я долго сидел на своей продавленной раскладушке, тупо курил, обдувая невидимым в темноте дымом огонек сигареты, и еще никогда в жизни мне не было так плохо, как в эти минуты.
Днем, когда Лена должна была сделать Николаю укол, он вдруг сказал:
— Ты не уходи. Поможешь перевернуть меня.
Я понял, почему он не хотел, чтобы я при этом присутствовал. На него нельзя было смотреть. У него были ноги и тело, какие я видел на какой-то фотографии, а может быть, рисунке, где были изображены мертвые узники Освенцима. Особенно страшными стали ноги. Тонкие палочки с большими ступнями, не способные носить на себе человеческое тело.
Я перевернул его на живот. Я не глядел ни на него, ни на Лену. Я не плакал. Мне просто хотелось повеситься.
После укола Николаю стало легче. Лена вышла.