— В Кушкундалево. Отдай мне рубашку! Скажи, куда ты ее спрятал? Знаю, ты закопал ее в землю. Умоляю тебя, заклинаю, на колени упаду перед тобой, ноги твои целовать буду, — не удерживай меня. Я не для этой жизни. Давит меня бедность, тяжко мне все. На прошлой неделе пошла я, как все люди, на хоро, смотрела на других женщин, увешанных монетами, разодетых в шелковые платья, расшитые золотом и серебром; они пляшут и смеются. А золотые монетки так на них и прыгают. Как взглянула я на себя — ведь я все равно что цыганка. Ах, боже ты мой, как захотелось мне убежать отсюда и снова полететь! Я уйду в горы, побегу туда вверх, под синие тени деревьев, по извилистым козьим тропкам через малиновые заросли. Доберусь до самодивского озера. Ты знаешь его, Секул, ты ведь его помнишь? Я купалась с моими сестрами в тот вечер, когда ты меня нашел. Ты искал буйвола, затерявшегося в горах. А вместо буйвола нашел меня. Сначала ты схватил мою рубашку, что валялась на берегу, и пустился бежать со всех ног, потому что знал: без рубашки я не самодива, а обыкновенная нагая девушка. Ты побежал, я за тобой. Умоляла тебя: отдай мне рубашку! Мы спустились вниз в луга. Уже выпала роса. Я шла, глотая слезы и дрожа от холода. Тогда ты, Секул, снял свою антерию и прикрыл меня. Мы сидели у грушевого ствола, и ты обнял меня, чтобы согреть. Как сладко мне показалось тогда человеческое объятие!..
Жена Секула умолкла. Мысли ее бродили по неровным тропинкам ее жизни среди людей, потом ушли далеко от домашнего очага — туда, куда влекло ее сердце. Она снова увидела себя у горного озера.
— Как только доберусь до озера, сброшу эту холщовую рубаху и кинусь в холодную воду. Выкупаюсь, выйду на солнышко, протяну вверх руки, чтобы слиться с небесной прохладой. А потом надену свою девичью рубашку и стану опять чистой, как была когда-то. Вместо пояса опояшусь змеей, а за спиной у меня вырастут легкие желтые крылья. Глаза мои станут зелеными, как озерная вода, станут глазами самодивы — будто ничего и не было, ничего… Ах, Секул, как взлечу я над вершинами, как запою, и деревья и камни — все подивятся, поет ли то жаворонок или ангел с небес. Вечером ты выйдешь из каменоломни, усталый, запыленный, будешь идти за телегой, и как услышишь мой голос, узнаешь и скажешь: «Это моя жена поет. Струна поет, самодива…»
Она закрыла глаза. Вздохнула, а когда подняла ресницы, по щекам ее катились слезы. Секул стал гладить ее голову, плечи, щеки, но она не чувствовала его ласки и продолжала:
— Пока я была бездетна, я все еще надеялась, отпустит меня мой Секул. Почему бы ему меня не отпустить? На что Секулу бесплодная жена?.. Ну а теперь, когда я родила… Ах, этот ребенок! Как люблю я его, заслышу голос — будто мед прольется в сердце. А иной раз вдруг захочется мне ужалить его между глаз, как жалит гадюка.
Эти слова ударили Секула прямо в сердце. Он привстал, широко раскрыл глаза, и его соломенные ресницы застыли. Струна встретила его взгляд, не дрогнув. Молния вспыхнула между ними, но гром не ударил. Он затаился в глубине души каменотеса, потонул словно камень в глубоком омуте.
— Вот до чего ты дошла! — тихо промолвил он, поднялся, закусив губу, и вышел. Долго он возился в темноте. Струна ждала его, трепеща. Когда же он появился с рубашкой самодивы в руках, чудесной рубашкой — не из шелка, не из золота, не из серебра сотканной, она бросилась к нему, схватила ее и начала целовать как безумная его руки. Залила их слезами, оглянулась по сторонам, будто забыла что-то, толкнула дверь и выбежала на улицу. Пока не затих шум ее шагов, Секул глядел на большие кривые пальцы своих босых ног. В голове пронеслась мысль: что за уродливые ноги! Кожа на них ну точь-в-точь как у черепахи. Потому и бежит от меня Струна…
Он вышел во двор и прислушался. Ни шагов, ни собачьего лая. Только теплый ветер шумел, пытаясь разогнать мрак. Далеко над Балканами горел пастуший костер. Нет, не костер — то всходила утренняя звезда. Теплый ветер дул ему прямо в глаза. Секул поднял руку, и пыльный рукав стал мокрым от влаги, которая вдруг его ослепила. Секул вернулся в дом, На полу лежало веретено.
— Все кончено!.. Ушла моя Струна… — проговорил он.
Он сел на край постели, отер рукой лоб. Смятение охватило его душу.
Тих осенний закат. На ветвях деревьев дрожат нити тонкой паутины. Гнезда птиц пусты. У птенцов давно уже отросли крылья, и они улетели. Пожелтели вековые дубы дремучих балканских лесов. Желуди падают наземь, как пули, осыпаются медные листья. Тут и там, словно зерна четок, поблескивают темно-красные ягоды кизила. Лозы зрелого дикого винограда переплелись с ветвями грабов. Солнце прядет золотые нити. Они пробиваются сквозь густую чащу, падают на землю, плетя на ней ковры.