Еще одна, в добавление к глазуновской, российская академия, созданная в Петербурге Тимуром Новиковым, тоже хочет возрождать классическое наследие. Попсовая поза хранителей древностей здесь, как и у Глазунова, носит чисто концептуальный характер: под хорошим рисованием опять понимается одна антропоморфность — похоже на человечков или не похоже. Человечки тут исключительно мужского пола, что сразу обнаруживает незамысловатый концепт: академические традиции в школе Новикова являются эвфемизмом однополой любви. Относясь к этому вполне дружелюбно, как и полагается просвещенному европейцу, вы все — таки вправе недоумевать — есть много вещей, помимо сексуальности, традиционно занимающих художника: страдание, смерть, страх Божий, наконец.
Но это все личностное, прихотливое, может быть, а может не быть. Это не столбовая дорога нашего искусства. На столбовой — Илья Репин, Илья Глазунов и Илья Кабаков, три богатыря русской изобразительности, у всех троих вовлеченность в мир идей при видимом равнодушии к пластике. У всех троих некое соборно — коммунальное переживание, которое заведомо важнее индивидуального — недаром ведь бурлаки на Волге страдают коллективом. В отличие от Глазунова, Кабаков, конечно, озабочен личностной реакцией на соборно — коммунальное, но на одно только соборно — коммунальное. И хотя Репин — что и говорить — художественнее двух других, все три Ильи находятся в одном круге, в том, где правят бал идея и соборное служение ей.
Для Новикова такой идеей стал гомосексуализм, он возведен в ранг веры и в статус партийности, при этом его академия ищет романа с академией Глазунова. Ничего удивительного. У петербуржцев та же любовь к соборности, только глазуновской электричке и кабаковской коммуналке здесь предпочитают дортуар. От пластики это весьма далеко, от искусства, которое индивидуально, — тоже, но на столбовую русскую дорогу, пожалуй, встает. Три великих Ильи должны благословить Тимура.
Ты на свете всех милее, всех румяней и белее
Либеральная интеллигенция, до сих пор монопольно формирующая общественное мнение в России, долгие годы была снисходительна к Михалкову, хотя он, наверное, думает иначе.
После «Неоконченной пьесы для механического пианино» самые бескомпромиссные либералы простили молодому режиссеру все, даже папу. Переоценка случилась значительно позже, и Михалков очень для этого постарался — и собственно на кинематографической ниве, сняв подряд «Без свидетелей», «Очи черные» и «Ургу», три фильма — один хуже другого, и на ниве общественной, восславив сначала некстати Бондарчука, а потом еще более некстати Руцкого.
Но параллельно с падением внутренних котировок Михалкова росли его котировки внешние, и даже дружба с Руцким не помешала заграничной карьере: все то, на что морщились здесь, там встречало бурные овации. Предыдущая его игровая картина, «Урга», здесь выглядела рекламой компании по производству презервативов и унылым кичем про загадочную монгольскую душу, но там была признана самой политической корректностью и удостоена важных европейских призов: Золотого льва Венецианского фестиваля и Феликса за лучший фильм года. До сегодняшнего дня пропасть между внутренним и заграничным имиджем Михалкова казалась непреодолимой.
Фильм «Утомленные солнцем» — попытка ее преодолеть, и, чтобы это произошло, режиссеру потребовалось совсем немногое: вернуться к тому, что у него раз получилось: к чеховской даче, к мягкой, любовно — иронической интонации «Неоконченной пьесы». Перенести некую условную чеховскую усадьбу, перефразированный «Вишневый сад», в тридцатые годы нашего столетия и столкнуть самое бесспорное и милое в русской традиции с самым в ней ужасным: дворянско — интеллигентский уклад с нравами эпохи Большого террора — задача, достойная романа, сопоставимого, по крайней мере, с «Белой гвардией». Берясь за подобное, Михалков, надо полагать, понимал всю литературность и амбициозность замысла, не путая сценариста «Утомленных солнцем» Рустама Ибрагимбекова с Михаилом Булгаковым. Но Большой террор за последние десять лет и в литературе, и в кинематографе истаскан пуще, чем ВОВ за предшествующие сорок, и лишь эпохальное высказывание могло привлечь внимание публики. Чуткий к аудитории Михалков свою эпохальность выдает прямо в названии, отсылающем не только к песне: «Утомленные солнцем» — это, конечно и «Унесенные ветром».