Пришла Луша. Как она шла, Коля следил. Шла –
– Купила? – спрашивает Коля, хоть и видит, что купила.
– Купила, – отвечает Луша, хоть и знает, что он, Коля, видит, что она купила, а спрашивает
Щёки у Луши раскраснелись. Глаза – как небо – голубые.
Плащ на Луше синий. Без пояса. В марте барана продала,
– Не позеленею, – говорит Коля.
– Да уж почти, – говорит Луша. – Бледный пока, ещё маленько, и подстроишься… Будешь, как гусеница… на капусте.
– К матери схожу, – говорит Коля. – Попроведую.
– Сходи, сходи, – говорит Луша. – Та заждалась уж.
– Пачку возьму.
Поставила Луша авоськи на лавочку. Пальцы, пока несла покупки, занемели – разминает.
– Бери, – говорит.
Достал Коля из авоськи пачку «Беломора», в карман пиджака её сунул; руку в кармане так и держит.
– То уж закончились… две паперёсины осталось.
– Вот где беда-то, – говорит Луша.
– Да не беда, – говорит Коля. – Если пойду-то… чтобы было.
– Слышал, нет? – спрашивает Луша.
– Чё? – спрашивает Коля.
– А Ваню Голублева клёш-то окусил… ансафалитный, – говорит Луша. И говорит: – Болет он шибко. Видела Катю, та сказала. В город поехала, к нему. Лица на бабе нет совсем – личина. Оно понятно: жалко – мать идь.
– Худо, – говорит Коля, глядя на сапоги свои – поблекли. Сказал не сразу. Долго устраивал в кармане пачку папирос, рядом со старой. – Чтоб не помялась, – говорит. Себе, конечно. Луше об этом знать не интересно. Вынул вдруг новую, в другой карман её переложил: – Раздельно будут пусть, чтобы не спутать. Сначала эту надо докурить да выбросить, чтоб не мешалась, – думает вслух он, Коля; рассуждает.
– Не заблудись… в карманах-то своих.
– Не заблужусь.
– А то и руку потеряшь в них… Да как не худо, – глядя на Колю, Луша говорит. – Ишшо как худо. Какой-то клёш, едва и разглядишь, а тварь какая. Откуда взялся? Кто занёс?.. Всяко быват и… Осподи, помилуй. Вон Костя Шадрин – инвалид. А Саня, брат его, тот помер. Там вроде не на что смотреть, с семечко шшавеля, а вон чё… валит человека.
– Ты чё заране-то…
– Дак вот!.. И заползёт, не уследишь, и не заметишь, как вопьётся, эта букарица, и зла в ней сколько. Всё к одному – к концу… Свечку, войду, в избе поставлю. Перед Николой. Нет Пантелеймона-то, плохо. В церковь поедет кто, дак закажу. Во здравие… И Богородице, и Врачевателю. Парень такой – на загляденье. Статный. И на лицо. Не пьёт, не курит. Нынче таких-то поишши.
– Ладно, – говорит Коля. – Пойду.
Поднялся с лавочки. Стоит.
– Долго там будешь? – спрашивает Луша.
– Не знаю, – говорит Коля.
– К обеду явишься?
– Если управлюсь.
– Ступай, ступай… Она не станет предлагать?
– Чё предлагать?
– Да чё. Всё то же.
– Это когда она мне предлагала?
– Дак чё-то делать будешь – на почин…
– Наскажешь тоже.
– Сделашь ли чё-то – в завершенье.
– Но. Мать, и это…
– Я на всякой случай.
– Будто не знашь её…
– Да знаю, знаю. Знаю и тебя.
– Пошёл.
– Иди. Обед буду готовить. Суп-то с капустой… или с чем?
– Мне всё равно.
– Вот хорошо-то. А то ломай тут голову, с лапшой варить или с капустой. С капустой прошше. Ну, ступай. Но, Коля, помни!
– Ладно, это…
Луша, проворно подхватив авоськи с лавочки, зашла в ограду, отворив и затворив ногой ворота
Коля – тот к матери подался.
– Придумат тоже: будто мать… И отродясь такого не бывало. Это отцу когда… с устатку. А чтобы мне – такого не было.
Весна.
Апрель.
Одни ручьи, тихо журча, играя солнечными бликами, ещё текут, другие истощились. Лужи, что появились от растаявшего дружно снега, они же лывы поялански, пока наполнены, не испарились. Лёгкий и тёплый ветерок едва волнует их поверхность голубую и белый