Петена очень любили в Морском корпусе: ведь это он велел вернуть русским их оружие, и теперь в пирамидах стояли настоящие винтовки, а не деревянные муляжи. Петен уже бывал в корпусе и нашел его состояние отличным: "Мы должны вас считать беженцами, но мы видим в вас образцовую воинскую часть". Вот и теперь его ждали как признанного корифея военного дела и готовились к его приезду по всем правилам флотской службы. Служитель библиотеки корпуса даже подготовил несколько французских книг о полководцах с тем, чтобы прославленный маршал оставил на них свои автографы.
Машенька давно уже выговорила себе право ходить в мужском кадетском обмундировании, поскольку женское не было предусмотрено флотской службой. В брюках, в матроске, в тельняшке, в общих для всех «танках» на ногах она выглядела залихватски прелестно, тем более что она не обрезала волосы, а носила косы: то укладывала их под бескозырку короной, а то и выпускала на плечи. "Распустила Маня косы, а за нею все матросы!" – веселились при виде нее самые младшенькие кадеты, мелюзга хихикала и дразнилась, а старшие их собратья по Морскому корпусу смотрели вслед Маше как завороженные, смотрели на нее, словно на явление природы, прекрасное и таинственное…
В дверь кабинета постучали, она тут же открылась, и в комнату к Мари вкатились крохотные Муса и Сулейман, а следом за ними вошла улыбающаяся Хадижа.
– Ах вы мои красавцы! – вставая с тахты, восторженно приветствовала их Мари. – Здравствуйте, дети!
– Здра! – вразнобой отвечали маленькие черноглазые ангелята в белых пелеринках.
Мария подхватила на руки сразу обоих и расцеловала их смуглые чистенькие мордашки.
– Хотят к тебе. Все время Фатиму просят. Все время меня просят! Любят они тебя! Дети знают, какой человек хороший, а какой плохой. Хочешь таких?
– Хочу, конечно, – искренне ответила Мария, – но пока Бог не дал.
– Ты слишком переборчивая невеста, – сказала Хадижа с укором.
– Да. Мне не все равно от кого… Ты знаешь, дорогая Хадижа, на свете так много женщин, которые родят детей от тех, которых не то что не любят, но даже и не уважают, а бывает так, что и ненавидят всей душой.
– Я знаю, – печально проговорила Хадижа, – я сама такая, моя мама ненавидела моего отца всю жизнь, и день его смерти стал для нее днем избавления.
А злой сирокко все выл, все царапался, все скребся о деревянные ставни, подбитые войлоком.
– Стол накрыт, – сказала Хадижа, – пойдем покушаем, а малыши уже ели.
Господин Хаджибек уехал по делам в Италию, а без него обе жены и Мари обедали в малой столовой, без прислуги, по-свойски. Младшая жена Фатима с удовольствием подавала за столом, она была умелой, ловкой, как сказали бы русские, сноровистой, спорой хозяюшкой, и ей очень нравилось, что всё в ее руках делается как бы само собой, без малейшей натуги, да и компания была ей по душе.
– Я никогда не задумывалась, какая разница, от кого родить ребенка, – сказала Хадижа, видимо, помнившая все время об их недавнем разговоре с Мари. – А ты, Мари, мудрая, может быть, ты и права…
– Вряд ли, дорогая Хадижа… Гутта фортунэ прэ долио сапиэнциэ (Cutta for-tunae prae dolio sapientiae). Это по-латыни: "Капля счастья лучше бочки мудрости".
Младшая жена Фатима торопливо потупила страстно блестящие черные глаза и чуть облизнула полную верхнюю губку с легчайшим пушком на ней. Видимо, Фатиме было что сказать, но она не считала себя вправе вмешиваться в разговор старших, бездетных женщин.
Ползавшие по ковру возле стола маленькие Сулейман и Муса что-то не поделили и с ором вцепились друг в дружку. Фатима дала обоим по попке, подхватила их на руки и унесла в детскую.
Обед был очень вкусный, но есть не хотелось – сирокко так выл и так нудился за окном, что ничего не хотелось.
– Ладно, дорогие девочки, – сказала Мари, – пойду к себе в кабинет, поваляюсь на тахте с русской книжкой. Так сколько дней еще будет дуть этот ветер? – обратилась она к Фатиме.
– Девять, всего девять дней! – радостно ответила Фатима. – Всего девять!
– Девять – мое любимое число, – сказала Мари. – Пока, до вечера!
В кабинете Мари прилегла на жесткую тахту, застеленную львиной шкурой, взяла в руки томик пьес Чехова…
"…Вы такая бледная, прекрасная, обаятельная… Мне кажется, ваша бледность проясняет темный воздух, как свет…" – говорил ей (Ирине) маленький барон Тузенбах, ухудшенный гримом. Говорил и… к ужасу режиссера, не заикался! Всегда заикался, на генеральной репетиции заикался, а на премьере маленький Тузенбах, с широкими бровями и скошенным лбом, вдруг перестал заикаться и говорил так чисто, с такой звенящей нотой в голосе, как будто бы шел по канату, натянутому над пропастью… Еще чуть-чуть – и сорвется, еще чуть-чуть… Но он так и не запнулся ни разу.