Андреева повествовала о предарестных временах: "Мы познакомились с одним поэтом, точнее, поэтом и актером Вахтанговского театра. Человек он был интересный и как-то невероятно нужный Даниилу. Я могла только любоваться и радоваться, как они с полуслова понимали друг друга, как читали друг другу, как говорили, как совершенно, что называется, "нашли друг друга", как два наконец встретившихся очень близких человека. Я не знаю, как было дело: работал ли этот человек в ГБ или его просто вызвали, но он нас "сдал". И еще нас "сдала" моя школьная подруга. Тут, я думаю, ее вызвали. Вряд ли она пошла бы сама, но если вызвали, пригрозили, напугали, она, конечно, рассказала о романе "Странники ночи", о моих антисоветских воззрениях"
[367].Поэт и актер, правда, уже бывший, — Николай Владимирович Стефанович. Он жил недалеко от Малого Левшинского, в Калошином, выходившим на Арбат прямо к театру, в прятавшемся за тенистым палисадником небольшом скошенном домишке, доживавшем век, какие еще встречались в арбатских переулках. В Калошином прошла почти вся его жизнь, тоже перекошенная и спрятанная. Отец умер перед революцией, он остался с беспомощными матерью и сестрой. В 28–м, шестнадцатилетним, поступил на Высшие литературные курсы, на следующий же год закрывшиеся. Позже столь же недолго проучился в музыкальном училище. В 34–м поступил в Вахтанговское училище, окончил, стал служить в театре. Началась война, и во время воздушного налета в дежурство Стефановича в театр попала полутонная бомба. Многие дежурившие вахтанговцы погибли. А он, контуженный, стал инвалидом. Из театра пришлось уйти, и, вернувшись из Перми, из эвакуации, Стефанович стал искать литературную работу. Возможно, в этом ему помогали "органы". Трудно сказать, когда его сломали и сделали осведомителем. Вряд ли он сам сделал первый шаг… Но в 1936–м, перед началом следствия по делу поэтов Даниила Жуковского и Наталии Ануфриевой — с ними Стефанович вроде бы дружил, — он, если верить лубянскому делу, написал донос: "Убедившись, что Ануфриева определенно обрабатывает меня для преступных действий, я счел своим долгом подать заявление в НКВД…"
[368]Или его заставили написать заявление? В нем шла речь о террористических намерениях, и Стефанович выступил главным свидетелем обвинения. В 37–м, уже после осуждения Жуковского, он написал: "— О, Господи! Пусто и страшно / Становится в мире Твоем!" Ощущая себя в пустом мире, может быть, во всепрощении Божьем Стефанович находил утешение? Или в стихах, теплившихся этим последним упованием? Примерял ли к себе Иудину участь? По крайней мере, в стихах Стефановича:Но не страшно ли жить в кошмаре предательств? Всегда и везде актерствовать? Поддерживала забота о сестре, как и он, болезненно неуравновешенной и без него пропавшей бы? Зарабатывая перепечаткой на машинке, она, оставаясь дома одна, забиралась в шкаф и там сидела, перемогая непонятный, нависающий ужас — разновидность маниакально — депрессивного психоза.
Перед методами "органов" выстоять трудно, тем более при психической неуравновешенности Стефановича. Но он понимал меру собственного падения. Это видно из стихов, они — разговор падшего создания с Богом, исповедь предающего. В стихах он не актерствует. Поэтому в них есть проникновенность, оцененная Даниилом Андреевым и Пастернаком. Вот до войны написанное стихотворение Стефановича "Памяти отца":
Что стояло за стихами, какие бездны малодушия, вольного или невольного предательства, какие муки совести — знали только автор и его жертвы. Все преданные — посажены, погибли. Стефанович легко общался со многими — с литературоведами Шкловским и Чичериным, с переводчиками Шервинским и Левиком, с Андреевым и Коваленским. Пока ими мало интересовались "органы", Стефанович был не опасен, мил, вызывал сочувствие.