Читаем Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях полностью

Андреев сближался с теми, в ком находил хотя бы нечто общее. Легко встретить не то чтобы разделяющих его миропонимание, а даже сочувствующих ему, он не надеялся. Шульгин, интересовавший его как исторический деятель и как литератор, оказался человеком религиозным, для которого "загробная жизнь — реальность", с мистическими настроениями. Василий Витальевич даже отчасти разделял его индуистские увлечения, не только веря в опыты йогов, но и в "карму", находя в самом звучании неслучайную близость с русским словом "кара". Но и с Шульгиным, вызывавшим симпатию честностью и ясностью ума, настоящей духовной близости не сложилось. А Парин и Раков, широко образованные, глубокие и тонкие люди, совсем не сочувствовали религиозности Андреева, казавшейся им маниакально — болезненной. Но не могли не оценить и не полюбить Андреева. "От этих лет у меня осталась непреходящая любовь к Даниилу Леонидовичу, преклонение перед его принципиальностью, перед его отношением к жизни как к повседневному творческому горению, — писал Парин, радуясь первой посмертной публикации стихотворений сокамерника. — Он всегда читал нам — нескольким интеллигентным людям из общего населения камеры (13 "з/к") — то, что он писал. Во многих случаях с его философской (метаисторической) трактовкой нельзя было согласиться, мы спорили страстно, подолгу, но с сохранением полного взаимного уважения. И даже в таких случаях в конце концов у всех нас оставалось глубокое убеждение в том, что перед нами настоящий поэт, имеющий свое индивидуальное неповторимое видение мира, выношенное в сердце, выстраданное" [455].

Гаральд Нитц, вспоминая Андреева и Ракова тех времен, когда сочинялся "Новейший Плутарх", рассказывал: они написали "что-то очень занимательное и, видимо, смешное… Все смеялись. Мне повезло быть с ними… Интереснейшие люди! Оба так скрасили мое пребывание там…" [456]Нитц и сам сочинительствовал, писал стихи. Видимо, это он перевел тогда несколько стихотворений Даниила Андреева на немецкий. В июне 52–го, когда Раков получил фотографию дочери и радостно показывал ее сокамерникам, Нитц написал стихотворение "Маленькой дочери друга". В нем он писал о семерых узниках, чья жизнь течет заунывно, как песок в часах, давно забывших женскую ласку и обрадованных вместе с другом этим девичьим письмом и фотографией…

Часто Андреев спорил с Раковым, особенно на исторические темы. Конек Ракова — история военной формы в России (перед арестом он успел издать "Очерк — путеводитель по выставке "Русская военная форма""). Она стала темой его рассказов — лекций в "академической" камере. Но не только она. Блестящая эрудиция Ракова была широкой — от античности до трудов отцов церкви, от статей Константина Леонтьева до истории русского флота.


В. В. Парин


В тогда же написанном Раковым литературоведческом эссе "Судьба Онегина" истина выясняется, как в платоновских диалогах, в спорах. Четверо больных (понятно, заключенных) в одной палате (камере) несколько вечеров обсуждают X главу "Евгения Онегина": "У нас сложилась традиция открывать собеседования за ужином".

Трое спорящих узнаются безошибочно, это — Андреев, Парин и сам автор. Андреев в тексте назван Никитой Ивановичем. "Никита Иванович, — сообщает Павел Павлович, персонаж представляющий автора, — мой большой друг, редкий писательский и поэтический талант которого был известен и признан только обитателями нашей палаты, он ничего не успел напечатать". Парин назван Петром Николаевичем, о нем говорится — "ученый физиолог, казавшийся старше своих пятидесяти лет благодаря окладистой серебряной бороде, похожей на бороду адмирала Макарова…" Кто такой четвертый собеседник — Федор Алексеевич, названный специалистом по истории русской литературы, определенно сказать трудно. Но вероятнее всего, это Борис Леонтьевич Сучков, профессиональный литературовед, правда, больше чем русской литературой, занимавшийся зарубежной — немецкой и французской. В тюрьму, перед арестом работавший на идеологическом посту директора Издательства иностранной литературы, он попал как американский шпион. Как шпионка сидела в лагере его жена, актриса. Но Сучков и в камере отстаивал идейные позиции советского литературоведения. Замечание Ракова, что "Федор Алексеевич Пруста не любил за "бергсонианство", "архиснобизм", "аполитичность", "бесконечное копание в себе"", наверное, не случайно, позднее Сучков писал и о Прусте. Хотя Прустом увлекался и сам Раков. Тюремные беседы и споры о Пушкине, конечно, не придуманы. Их отзвуки попали на страницы "Розы Мира", посвященные Пушкину.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже