Она разгадывала путанные сны, а его живописные снобдения прекратились вовсе. Но работа над трактатом продолжалась. "Должен сказать, что сейчас я отчаянными усилиями заканчиваю курс своих занятий, потому что в новых условиях мне не удастся углубиться в них очень долго, м<ожет>б<ыть>, и никогда. К сожалению, дело осложняется, опять-таки, недостатком чисто физических сил (я не могу долго сидеть за столом), и кроме того, ужасной духовной тупостью, апатией, которыми ознаменованы 2 последних месяца. Дело в том, что из-за сердца мне пришлось изменить повседневный ритм и отказаться от тех ночных бдений, кот<орые>являлись чем-то вроде моего духовного питания. Каждый вечер мне дается снотворное, благодаря которому я сплю подряд 8–9 часов, это очень хорошо, даже просто необходимо в настоящее время, но зато в остальное время я туп, бессмыслен и вял, как взор идиота. А чуть малейшее впечатление — моментально перебои и сердечн<ая>слабость, либотеснение в груди, грелки, нитроглицерин и пр<очее>. Сам себе стал отвратителен, и мучит мысль, каково будет тебе жить бок о бок с таким "фонтаном" жизненных сил. Но выйти хочу в высочайшей степени, и по крайней мере в этом отношении ты можешь быть покойна. Безумно, невыносимо хочу пожить хоть недолго среди природы"
[544].Из опустошающего многолетнего однообразия острожных стен он вырывался в стихах и в снах. Ему снились трубчевские леса и курганы, Нерусса… Снились архитектурные сны, Москва — Кремль, Храм Христа Спасителя, наяву давно не существовавший…. Почему-то особенно часто снилось то, что он совсем не видел — новопостроенные высотные здания.
Колеса запущенной юридической машины вращались неравномерно, с обычными бюрократическими заминками и неразберихами.
Но лагерные ворота распахивались. В лагпункте, где сидела Андреева, в апреле работала комиссия — и "4/5 — уехали домой". Оставшихся в лагере — около семидесяти политзечек — попросили из зоны, поселив рядом — в казарме, на их место привезли "бытовичек". Расконвоированные политзечки после работы в переменившейся зоне — там закипела уголовная жизнь с драками и чефиром — гуляли по лесу, собирали ягоды, ходили на речку. Потом Андрееву с остальными неотпущенными отправили в другой лагпункт — на сельхозработы. Жизнь повисла между свободой и несвободой, в неопределенности завтра, во взвинченности ожидания.
В неуверенности жил и он. Освобождения не обходили и централ. Выпустили Вольфина. Расстались они в самых добрых отношениях. 4 мая из больничного Андреева перевели в 4–й корпус, потом вновь вернули в больничный. Но с Зеей Рахимом они разлучились. Предполагалось, что надолго, если не навсегда: Рахима освобождали. Казалось, он в долгу перед ним за самоотверженное отношение и заботы. "Поэтому мысль, что мы так и расстанемся, не повидавшись — прямо-таки нестерпима"
[545], — писал Андреев жене. Терзало то, о чем боялся и думать: ближайшая участь написанного и незаконченного. "Переживать историю с С. Н. [ "Странниками ночи"] вторично — нет сил. Ну, даст Бог — как-нибудь. Во всяком случае у меня есть нечто вроде чувства исполненного долга. Говорю "нечто вроде" потому, что для того, чтобы долг был выполнен полностью, нужно еще какое-то время, minimum год — полтора при благоприятных обстоятельствах" [546].Июнь ничего не изменил. Появились надежды на июль, в июле во Владимирской тюрьме ожидалась комиссия по пересмотру дел. В размышлениях об инвалидном и бездомном будущем, он неожиданно подумал о возможности, — понимая, что "шансы ничтожны", — уехать к брату. Он даже стал обсуждать это с женой. "Спрашиваю серьезно, очень подумай и ответь, согласилась ли бы ты уехать со мной к Диме, причем вдруг, внезапно"
[547]. Но комиссия в июле не появилась, надежды перешли на август.Издерганный неизвестностью, он пытался продолжать занятия, но больше читал. Чтобы отвлечься, читал Брэма, прочел только что вышедшую книгу Ермилова о Достоевском. Книга возмутила рьяной антирелигиозностью: "Боюсь, что Федору Михайловичу приходится вертеться в гробу безостановочно, как мельнице". "А в общем, жизнь моя внутренняя за последние месяцы, после окончания занятий, поражает своей пустотой, вялостью, тупостью"
[548], — жаловался он. Без писания жизнь казалась бессмысленной. "Если дело опять затянется, и я задержусь здесь на N — ное количество месяцев, попробую заняться "Розой Мира" (этот курс пока что пройден наполовину), но боюсь, что каким бы то ни было занятиям будет очень мешать радио. Во всяком случае, о писании стихов под этот аккомпанемент не может быть и речи" [549]. С утра до ночи бубнящий и рычащий репродуктор торчал рядом с окнами. "По этому поводу я уже написал жалобу министру внутренних дел, потом Булганину, и вот жду ответа, — делился возмущением с женой. — А пока — ежедневные головные боли и изрядная трепка нервов" [550].