Так вот — самое основное, это — то, что я жаловалась на фальшивые, в условиях застенка полученные, протоколы, а за два года пересмотра нас не допросили ни разу (это могло быть сделано и на месте) и осудили вновь по тем же протоколам, сфабрикованным настоящими преступниками — Абакумовым, Комаровым, Леоновым. Теперь я настаиваю именно на составлении новых, справедливых протоколов и на нормальном суде (а не всяких совещаниях). Что касается статей обвинения, то тут дело обстоит так: 8 должна быть абсолютно снята. По ней мы совершенно не виноваты, это все — чистое творчество Артемова, Леонова и пр. Я вообще ничего делать не собиралась, а все, что можно по этому поводу найти в твоих записках, относится к образам романа — такие люди должны были быть. П<ункт>11 4 тоже незаконен, поскольку мы не представляли собой ничего организованного. Ну, а что касается 10 5, то он разделяется: часть была справедливой критикой и сейчас высказана ведущими лицами по радио и в газетах, часть, в том числе и основная линия романа, была вызвана ежовщиной (не было бы этих, осужденных Правительством, явлений, не было бы ни романа, ни большой части нашего недовольства). Если б меня спросили, как я расцениваю еще остающуюся часть 10 пункта, я бы ответила, что, пока существуют такие дела, как наше, и такие пересмотры — я имею право быть кое — чем недовольной, а кроме того (это я написала) за 9 летя 18 раз искупила свою вину — такую, какая она, в действительности, была. Наше дело, особенно в части 8 — сделано Абакумовым и компанией для каких-то их целей. Несправедливость пересмотра заставляет меня подозревать наличие еще каких-то типов, которым нужно это отрицательное для нас, противоречащее фактам, здравому смыслу и духу времени, решение. Поэтому я прошу, чтобы Булганин лично дал распоряжение о проверке и надзоре за вторым пересмотром со стороны Комиссии партийного контроля при ЦК КПСС. Я не понимаю, каким образом сейчас, когда отпускают на волю настоящих преступников (по амнистии), а СССР становится символом гуманности и внимания к человеку в глазах всего мира, могут происходить такие безобразные вещи, как вторичное осуждение людей по фальшивым протоколам, когда именно на получение этих протоколов методами, запрещенными советскими законами, люди жаловались. Привожу два примера: как мы говорили Тане В<олковой>, что не поедем к ней на дачу, потому что там "неуютно", а из этого сделали, что мы выспрашивали у нее местоположение и условия. А пример — как я под диктовку вписывала в протокол название, которого не знала (и сейчас не помню). Вот, Зайчуша, это все длинно и подробно написано Булганину, и это (копию) я пошлю Хрущеву, и это (очень сокращенно) я написала Генеральному прокурору.
<…>Я не знаю всего, что ты писал в 54 году, а кое-что, что знаю, напрасно написано — дон — кихотство. Ну, в конце концов тебя тоже не переделаешь, может быть, сейчас немножко поймешь, что надо, а может быть, и нет, поскольку на своих, очень особых рельсах стоишь твердо и непоколебимо. Одно скажу: стариков-то нужно пожалеть не только сердцем, но и поступками. Как — твое дело, только прошу тебя: подумай серьезно над этой моей фразой"
[532]."Что ж, мой друг, — отвечал он, — содержание твоего заявления очень близко совпадает с содержанием моего в ноябре 54 г.<…>Теперь я напишу еще обстоятельнее и сделаю все, что могу, чтобы по отношению к старикам было выполнено все, что в моих силах. Не требуй от меня только того, что превосходит мои возможности. Некоторые внутренние препятствия теперь отпали, гл<авным>образом из-за хода моей болезни, теперь окончательно определившей инвалидный характер моих перспектив.<…>Так или иначе, мне в величайшей степени хотелось бы выйти и пожить с тобой хоть несколько месяцев. Заявление я напишу дней через 10–15: надо обдумать и выждать подходящего состояния. В Москву я ехать не могу, в особенности же не смогу вынести всех перипетий и режима переследствия и поэтому, ссылаясь на свое состояние, буду просить произвести мое дознание здесь.<…>Как ни странно, но в то, что переследствие — будет, я очень верю"
[533].18 февраля Андреев снова оказался в больничном корпусе, причем вместе с ухаживавшим за ним Рахимом. "Друг ухаживает за мной, как нянька. Он и сам, бедненький, совсем болен — сердце, ревматизм и общее истощение, но его отношение и забота тем трогательнее.<…>Двигаюсь очень мало, гуляю совсем редко (к великому сожалению). Принимаю всякие снадобья. Голова, однако, совершенно ясная, и занятий я не оставляю, хотя теперь их пришлось замедлить. Главное — не могу подолгу сидеть за столом. Вот и это письмо будет писаться из-за этого дня 3"
[534].В марте жена написала о смерти Добровой, умершей 9 февраля от рака в лагерной больнице. Рядом с ней последние две недели провел муж.