Ей действительно было нелегко. Она откинулась на спинку стула, будто отстранилась от всего окружающего. И начала рассказывать, вначале смущаясь и запинаясь. Длинный, теплый летний день, полный до краев. Прогулка по озеру, хороший ужин. Веселье, шутки, анекдоты. Она впервые увидела, что я могу смеяться от всего сердца. Вино лилось рекой, все пили жадно, невоздержанно, – все, кроме нее. Потому что она поняла, что ее ждет. Ощутила глубиной души, как неизбежность, как судьбу, может быть, гибель. Но не святотатство, о, нет!
Дальше ее рассказ совпадал с моим переживанием. До последней, самой малой подробности. Я слушал с большим напряжением, но не чувствовал никакой радости. Или хотя бы удовлетворения. Я не понимал главного: что толкнуло меня на это? Какие чувства бушевали тогда в моей душе? Что они собой представляли? Я слушал молча, пока она угасающим голосом доводила свой рассказ до конца.
Мы молчали. Мы даже не взглянули на кофе, который остывал перед нами. Во мне была какая-то пустота, и я не знал, чем ее заполнить. Теперь я знал все, и все же не знал ничего. Воспоминания неудержимо всплывали в мозгу, но чувства не было. Будто образы и чувства были записаны на разные катушки, и вот вторая катушка утеряна, может быть, навсегда. Вторая, самая важная. Что значат факты жизни без чувства, которое их вызвало? Или без чувства, которое вызвали они сами? Ничто, обманный мираж, тени потерянного, бессмысленного мира. При всей своей яркости они были безжизненны, как мертвая кинолента без звука. На минуту я забыл о Мине, а когда вспомнил, она испуганно смотрела на меня.
– Это – то, что ты видел? – спросила она.
– То же самое. Но мало увидеть, надо еще и прочувствовать, иначе ничего не поймешь, как будто ничего и не было. А я еще не прочувствовал.
– Это очень грустно, – сказала она так тихо, что я почти не слышал ее голоса.
– Действительно, грустно. Может быть, ты мне расскажешь? Объяснишь, что было между нами?
– Не было ничего, – сказала она. – Ничего, что можно рассказать словами. Чувства. Пи, не расскажешь. Или они у тебя есть, или их нет.
– И все-таки?
– Все-таки… что все-таки? – она слегка покраснела. – Я знала, что ты меня любишь. И знала, что и я тебя люблю. Но это была очень обыкновенная, совсем простенькая человеческая любовь. Тебе ее было вполне достаточно. Или совсем недостаточно, если судить по нашей последней ночи. Ты никогда не был лишен женской любви: тебе не хватало человеческой любви. Ты, наверное, и в детстве не видел любви. Мне кажется, что твои родители не любили друг друга.
– Да, это я могу понять, хотя и не сразу. Но не понимаю, откуда взялась во мне эта грубость. Должно быть, от вина, которое замутняет всякое подлинно человеческое чувство.
– Никакой грубости не было! – воскликнула она. – Никакой! Выброси это из головы! Это обидно для меня!
– Да, знаю. Но мне очень грустно…
И мне тяжело… Но что же делать? Человек может контролировать свое поведение, но не может держать в узде душу. Дует ветер, и облака плывут, куда им захочется. Разве можно их остановить? И зачем? Я была очень счастлива в ту ночь. Чего же больше?
– А потом?
– Потом – ничего. Это больше никогда не повторится. Любовь может быть всякой, Мони. Даже греховной, даже преступной. Только не может быть позорной.
– Может, – сказал я.
Она посмотрела на меня с испугом.
– Не надо так говорить. И не надо мучить себя и меня. Для тебя это нетрудно, конечно, нетрудно.
На этом наш разговор кончился. Только теперь мы выпили совсем остывший кофе, рассеянно, молча. Как ни владела собой Мина, я видел, что она глубоко огорчена. Или, может быть, переживает отчаяние – как знать; я еще плохо различал эти чувства. Потом она молча погладила меня по руке и ушла, не сказав ни прощай, ни до свидания. Конец ли это? Или только начало? Я не знал и должен был продолжать мучительное путешествие по самому себе.
… Я сошел с самолета заполночь. Над бесконечными бетонными полосами дул ветер, такой глубокий, такой сильный, будто прилетал из вечности. На пустом поле не было автобуса, и все мы пешком пошли к зданию аэропорта, еле видному в темноте; светился только яркий квадрат двери. Ветер показался мне еще сильнее, те, кто был в шляпах, придерживал шляпы, у кого были юбки, придерживал юбки, одна женщина так стремительно тянула за собой двух детей, будто хотела вырвать их из чистилища для рая. Полы моего плаща метались как крылья. Казалось, это город не хочет принимать нас и отталкивает от себя, чтобы ветер унес нас как можно дальше. Однако мы упрямо шли наперерез ветру. Ничего другого нам не оставалось: нас ждали домашние спальни или номера гостиниц, тишина и уют.