И теперь ей, кажется, было ясно одно: добившись своего, он решил, что ее можно ни во что не ставить — это он-то, который должен был постоянно восхищаться ею и не верить своему счастью. Тут нужно дать достойный отпор, не уступить ничего — от знакомых, о которых она всегда отзывалась весьма критически, до «идейных» убеждений, до которых ей не было дела, если они не являлись оправданием каких-то ее мелких слабостей или привилегий. Он вообразил, что ее можно поучать, он как будто намекал — ей, знатоку искусства и хороших манер! — на то, что есть другие, высшие, мерки и, самое несносное, есть люди, которые этих мерок придерживаются: их она ненавидела больше всего, как профсоюзный активист штрейкбрехеров. При этом доля ненависти доставалась и ему, часто выражаясь в придирках к тону, якобы нравоучительному, либо ходульному, либо высокомерному, либо фальшивому, к словам и выражениям: короче говоря, за свое спокойствие она боролась, не пренебрегая никакими средствами, выискивая в нем низменные побуждения (это ей всегда легко удавалось), убеждая себя, что он пытается красоваться перед нею, рядиться бог весть во что, полагая, что она будет поспешно соглашаться, восторгаясь и тараща на него влюбленные глазки. Пусть ищет кого-нибудь поглупее! В первый же раз, когда он открыто себе такое позволил, она сразу повернулась и ушла, бросив ему: «Не смей за мной идти!» — сумела сказать так, что он и в самом деле не пошел за ней, а только стоял и хлопал глазами ей вслед; она это чувствовала всей спиной, как он стоит растерянный и хлопает глазами, а она быстро идет прочь, изящная и гордая, и растворяется в темноте зимнего вечера.
Все произошло из-за пустяка: она рассмеялась, глядя на вывалянного в снегу пьяного, бредущего вдоль полутемного переулка, тщетно стараясь падать хотя бы через каждые десять, а не через каждые пять шагов. Она засмеялась, а он пронудил что-то ханжеское — вроде того, что никто не стал бы смеяться, увидев в таком положении своего отца. Она еще раньше заметила новые нотки в его обращении с ней, и уже начала жалеть, что так ему их спустила, а кроме того, в этот раз ей очень удался смех, по-детски радостный и звонкий, долженствовавший вызвать в нем нежность и умиление; и то, что она обманулась в своих ожиданиях, было решающим.
На следующий день он, бледный, подошел к ней в институте и, стараясь скрыть дрожь в голосе, стал объяснять, что пьяный показался ему не пьяницей, хотя и пьяницам живется несладко, а хорошим пожилым человеком, случайно не рассчитавшим своих сил на встрече с друзьями, стал мямлить, что ему было так хорошо, что он хотел, чтобы и всем было хорошо, — и так далее в том же духе. Было ясно, что урок подействовал, поэтому она спросила, уже улыбаясь и почти не злясь, почему в таком случае он не помог пьяному, если он такой добрый. Он, рассиявшись, ответил, что помог-таки: оказалось, что тот жил недалеко. Это ее снова неприятно кольнуло, и она спросила, уже без улыбки, почему тогда он не ходит по городу с утра до вечера и не провожает всех встречных пьяных. Но он, как это всегда бывало, стал отшучиваться, и все было забыто. На некоторое время.
Случись все это раньше, она легко вызвала бы в себе враждебное чувство к нему и рассталась с ним без всяких затруднений, но теперь порвать с ним ей мешало не только собственническое, коллекционерское чувство, не только жаль было терять, как она выражалась, умного собеседника, но и — она все же успела к нему привыкнуть, ей было скучно без него. Никто другой не мог, да и не пытался, так хорошо говорить ей приятные вещи, которые не выглядели корыстной грубой лестью, и вообще с ним было весело и приятно. Недоставало ей и его умения утешать, его очевидной заинтересованности в ее «бедах», того, что она называла в нем добротой, хотя она была склонна придавать преувеличенное значение тем проявлениям его доброты, которые были ей известны, быть может, смутно чувствуя свою неспособность даже и к таким проявлениям, ему казавшимся минимальными. Впрочем, значение своих «бед» она преувеличивала еще больше; поэтому она преувеличивала и важность разрыва с ним. Однако, именно эта его доброта мешала ей чувствовать к нему полное уважение, то есть верить, что он действительно может ее оставить или как-то навредить. Из-за его доброты она относилась к нему с оттенком превосходства, почти презрения, хотя эта же самая доброта вызывала в ней некое ревнивое чувство в духе «гляди, какой выискался», как все такие чувства, выражавшееся у нее в недоверии и тайной неприязни.
Словом, ей было жаль терять его прежнего, как ему ее выдуманную.
Поэтому после затяжных размолвок она уже сама шла на примирение, следя лишь за тем, чтобы, с формальной точки зрения, первый шаг сделал все-таки он, хотя, случалось, почти вынуждала его к этому шагу. Здесь ей очень помогала она ненастоящая, о существовании которой настоящая и не догадывалась.