Читаем Весы для добра полностью

Жалко родителей, а ведь это из-за них он сделался таким полудурком: уверен, что каждый встречный честен, умен, добр, — в общем, лучше его самого. И это никак не искоренить: когда он старается видеть в людях плохое — или само начинает так видеться — это оказывается просто невыносимым: и тоска заедает, и стыд — как будто он совершил какую-то несправедливость. А может, лучше и не бороться с глупостью — пусть иной раз и обманешься, зато в промежутках между обманами поживешь в свое удовольствие: пусть лучше тебя иногда обкрадывают, чем по три раза каждую ночь вставать и проверять засовы. Хотя Марина живет, никому не веря, а с нее как с гуся вода… С детства, что ли, привыкла защищать свой интересы? А ему не от кого особенно было — никогда не было признака сомнений в родительской любви. Вот и получай теперь! А к ней что, родители плохо относились?

И вдруг — о ужас! — он почувствовал укол жалости к ней: это конец, только в злости последняя его сила, стоит ее потерять — и он рванет стоп-кран, хоть через окно выберется наружу и хоть на коленях поползет к ней, умоляя все забыть и простить его, ужас в том, что он каждому готов найти оправдание, а ей — тысячекратно, — нужно срочно, не теряя ни секунды, исколошматить эту жалость — эту проснувшуюся мерзкую глисту, истачивающую его волю, превращающую ее в труху. Ах, так ты ее жалеешь?! А она тебя жалела? А помнишь тогда на вечеринке? А помнишь в Павловске? А Панч? А Толстой и Софья Андреевна? А помнишь?.. А помнишь?.. А помнишь?..

И всосался, втянул голову кольчатый язычок, снова начала крепнуть спасительная ненависть… Уф! Отлегло от души. Что, Мариночка, скушала?

А сердце все равно екает при ее имени. Марина — ек! Марина — ек! Ну хватит себя мучить.

Интересно, как у него менялось ощущение ее имени — Марина.

Впервые услышав это имя в детстве, — у соседей родилась дочка, оказавшаяся Мариной, — он был уверен, что это один из уменьшительных вариантов имени Мария.

Окончив девятый класс, он познакомился с другой Мариной, дальней родственницей, москвичкой, студенткой филфака, боявшейся произнести хотя бы одно не многозначительное слово, необыкновенно впечатлительной и столь же необыкновенно глупой. Возможно, впрочем, что каждое из этих качеств, взятое отдельно, не было таким уж необыкновенным, а яркость и выпуклость ему придавало другое, соседнее качество.

От нее-то он и узнал, что ее имя изысканное, что она им гордится и что такое же редкое имя носила ее любимая поэтесса Цветаева (он впервые услышал о существовании такой поэтессы, и общность имен не возвысила другую Марину, а скорее принизила поэтессу).

Осмысленная речь вторую Марину прямо-таки коробила. В ее представлении все слова, относящиеся к человеческой природе, разбивались на две группы — ругательные: плоть, инстинкт, обывательщина и т. п. и хвалебные: дух (или Дух?), интеллект и проч., причем слова одной и той же группы отличались друг от друга крайне незначительно. Как тут что-нибудь поймешь! Это все равно что пользоваться арифметикой, в которой есть только два числа: плюс один и минус один. («А вдруг и мой язык слишком беден, чтобы решить, в чем смысл бытия?») Никак ей было не втолковать, что высшая духовность — альтруизм, — в основном, есть уважение к чужой плоти. (Но не от второй ли Марины он усвоил, что радоваться жизни постыдно для Духа? — лишь уныние было его достойно.)

Окончательное отношение Олега к этому имени лучше всего можно было бы выразить словами любимого им Олеши: высокопарно и низкопробно. Таково было состояние дел, когда он познакомился с третьей Мариной.

Оказалось, что ей тоже нравится ее имя, а Цветаева — тоже ее любимая поэтесса; однако, в полном соответствии с законом отрицания отрицания, все это было хотя и относительным повторением второй Марины в третьей, но на новой, гораздо более высокой, стадии развития. Поэтому ее симпатии были лучшей рекомендацией как для имени, так и для поэтессы.

Когда-то он брался, для ознакомления, читать в Публичке стихи Цветаевой, но его оттолкнули умышленная сбивчивость ритма, обрывистость речи, напоминавшая полицейского надзирателя Очумелова: «Почему тут? Это ты зачем палец?» (умышленная, — потому что она умела писать и вполне гладко), пристрастие к каламбурным созвучиям, недоговоренности, и все эти скипетры, брашна, Гебры, Сивиллы, Аиды, Нереиды, не говоря уже о Зевесах, Фебах и Музах, а также написанные с большой буквы Вечер, Зависть, Муж, Лира, — все это вместе с державинскими «многолюбивый», «тяжкоразящий» показалось нарочитым, манерным, а следовательно, — неискренним. Даже такие слова, как «сброд», «икота», «прель» тоже казались вычурностью, как будто она пыталась заговорить «по-свойски». И что греха таить — ему больше хотелось обругать ее, чем похвалить, чтобы не походить на дур, восторгавшихся ею, и снобов, снисходительно ее похваливавших. Других же отзывов он, на беду свою, не слышал.

Перейти на страницу:

Похожие книги