Больше ничего содержательного в разговоре с моим бывшим начальником не всплыло, и, обменявшись дежурными любезностями, мы распрощались.
И вот сижу над листом бумаги и пытаюсь вычертить какую-нибудь версию того, с чем столкнулся. К кому шли странные «бандиты» в Ревеле-Таллине? Если речь шла о больших деньгах, уплывших на зарубежные счета, то напрашивается версия, что использовался тот же канал, что и в деле Гохрана, оформившемся примерно в то же время. А там был замазан торгпред Гуковский… К нему? Не факт, и не спросишь ведь — помер он в сентябре двадцать первого года там же, в Таллине, от воспаления легких и благополучно ускользнул, таким образом, от любопытства чекистов, жаждавших его заполучить в Москву.
А этот, Ноймарк, в Риге? Кто это такой и как это выяснить? Ноймарк, Ноймарк… А уж не Неймарк ли? При плохом знании немецкого эту фамилию могут произносить не по немецким правилам. И тогда… Тогда… Был такой Неймарк в рижском торгпредстве, известный мне тем, что с ним контактировал Михаил Александрович Лурье, бывший в двадцать втором — двадцать третьем годах рижским резидентом ГПУ под фамилией Киров. А потом этот Неймарк сбежал в Германию. И не исключено, что не далее как в январе этого года Михаил Александрович мог пересекаться с этим же Неймарком-Ноймарком в Берлине, где Лурье пребывал под фамилией Александров, что вряд ли уже кого-то могло обмануть. И в Германии же находится Фюрстенберг, на что зачем-то наводил меня Красин…
Есть еще и такая болезнь — склероз называется… Ну как же я мог забыть, дубина! Фюрстенберг — это же фамилия Якуба Ганецкого! Вот, теперь все сходится: Ганецкий в июне двадцатого года был-таки в Риге в составе нашей делегации на переговорах с Латвией. Он, выходит, и есть Машинист.
Ближе к вечеру я убедился, что больше никаких мыслей по этому делу выжать из себя не могу. Записи для Дзержинского готовы, а вот схемки, которые набрасывал днем… Схемки лучше уничтожить — о версиях предпочитаю поведать устно. Слишком уж много там оказывается имен и организаций, которые придется называть, не имея сколько-нибудь серьезных доказательств. Надежнее всего сжечь, но вот беда — некурящий я, а потому и спичек не ношу. Взяв с собой листы со схемами, заглядываю в соседнюю комнату, которую занимают два помощника Манцева. Дым — коромыслом. Вот тут-то я спичками и разживусь.
— Коробок спичек не пожертвуете на время? — спрашиваю у сослуживцев-курильщиков.
— А зачем тебе? Ты же у нас не куришь! — интересуется один из них, беря коробок, валяющийся рядом с пепельницей, полной окурков.
— Уничтожить черновики секретных документов, — говорю ему чистую правду.
— Ну ты совсем бюрократом сделался! — ухмыляется второй. — Порвал бы да в корзину выбросил — и все дела. Эдак спичек не напасешься, если каждый черновик сжигать.
— Не каждый, а только от тех документов, что идут под грифом секретности! — назидательно поправляю его.
— Ладно, лови! — И первый из помощников моего начальника кидает мне коробок. Удачно поймав его левой рукой, благодарю и покидаю насквозь прокуренное помещение.
Через минуту хлопья пепла от сгоревших схем исчезают под струей воды в унитазе. Теперь вернуть коробок — и все, дело сделано.
…Сижу, жду. Сижу в приемной председателя ВСНХ уже не первый час. На моем достопамятном «Мозере» уже половина десятого. Наконец из дверей кабинета показывается Дзержинский. На лице — уже привычная печать усталости.
— Кажется, все на сегодня? — с надеждой интересуется он у секретаря. Тот кивком указывает на мою скромную персону. — Что там у вас? Только коротко! — сдерживая раздражение, спрашивает Феликс Эдмундович.
Надо как-то его зацепить, иначе прием отложится и каковы будут последствия — предугадать невозможно. Ведь Лида уверена, что меня «пасут».
— Показания.
— Какие показания? — Мой начальник немного сбит с толку.
— Мои. Собственноручные.
Эти слова заставляют председателя ОГПУ моментально подобраться.
— Пройдемте в кабинет, — коротко бросает он.
Без обычного обмена приветствиями прохожу вслед за Дзержинским к письменному столу, достаю из портфеля исписанные мной листы бумаги и протягиваю ему. Кстати, по поводу собственноручно написанного текста. Как-то довелось сравнить свой нынешний почерк с почерком прежнего Осецкого при помощи нескольких старых черновиков, найденных в его кабинете. Очень похож, только, пожалуй, буквы стали чуть покрупнее, и сам почерк вроде бы кажется не столь каллиграфическим, но остается вполне разборчивым. Думаю, для всех это сойдет за возрастные изменения.
Феликс Эдмундович погружается в чтение. Первый вопрос, который он задает, оторвавшись от моих бумаг:
— Вы тут упоминаете вещдоки. Где они?
— Пожалуйста. — Достаю из портфеля книгу, письмо, вложенное между двумя листами бумаги, и снимаю с руки часы. Все это водружаю на стол: — Вот письмо, вот книга, которая использовалась в качестве тайника для его перевозки, — видите, тут форзац отклеен, а это те самые часы, которые упомянуты в письме.