Ненасытные и торопливые, декабрьские сумерки совсем поглотили деревеньку, когда животные, мягко ступая по свежему снегу, вошли в неё. Все было черно, и только матово-оранжевые пятна мерцали по обе стороны — это вздрагивал свет очагов и свечек, выглядывая из домов в царство мрака и стужи. Большинство низеньких окон зашторено не было, и для тех, кто смотрел в них с улицы, домочадцы — за столом ли они сидели, мастерили что-то или разговаривали, смеясь и размахивая руками, — были исполнены той неподдельной грации, о которой мечтают актеры; той естественной грации, которой исполнены и вы, когда уверены, что вас не разглядывают.
Они переходили из одного театра в другой — два маленьких зрителя вдали от родного дома — и в их глазах отражалось что-то похожее на мировую скорбь, когда на сцене пинали кошку, тащили к постели упирающегося ребенка или, причмокивая, усталый крестьянин головешкой раскуривал трубку.
Но в одном окошке чувство дома — этого крохотного, но целостного мира в четырех стенах, отделенного от огромной и властной природы светло-оранжевой шторой, — жило с особенной силой и трогательностью. Сразу за шторой висела птичья клетка; каждый прутик её, каждая мелочь были будто написаны тушью; легко узнавался даже обглоданный кусочек сахара. Нахохлившийся хозяин спал на жердочке, спрятав голову под крыло, и так близко, что было видно, как изыскано взъерошенные перья вздымаются и опадают на выдохе.
Вдруг малыш вздрогнул беспокойно, проснулся, тряхнул перышками и поднял голову. Затем он зевнул, досадливо пожевал клювиком, оглянулся по сторонам и снова спрятался в перья. Там он еще немного покопошился, укутываясь как следует, и, наконец, затих.
Налетела поземка, вскинулась, взвыла, впилась ледяными зубами в шеи. Животные сразу очнулись и уже на бегу вспомнили с неохотой, что лапы совсем замерзли и еле шевелятся от усталости, а до дома — до их дома — еще идти и идти.
Оборвалась вереница домов, и в кромешной тьме животные снова вдохнули живительный запах полей. Это придало им сил. Оставалась последняя часть пути, последний рывок к дому — утомительный, но уже не бесконечный, нет! — скоро, совсем скоро щеколда лязгнет и широко улыбнется им, и огонь улыбнется, и все вещи улыбнутся: «Ба! Сколько лет, сколько зим! Разве можно уходить так надолго?».
Ходким, размеренным шагом бежали друзья, думая каждый по-своему об одном и том же. Мысли Крота, поблуждав по натопленному дому, уселись за стол и сосредоточенно ужинали, в то время как сам Крот покорно трусил за Крысом: местности этой он не знал, да и темно было, как в яме. А Крыс — он бежал, как всегда, немного впереди и, изгорбясь, неотрывно смотрел на дорогу. Разве мог он заметить, как Крота вдруг будто током ударило, и он застыл на месте?
У нас, существ, давно утративших остроту чувств, нет подходящих слов, чтобы достаточно полно передать всю сложность взаимосвязей животного с окружающим миром: в слово «запах», к примеру, мы вынуждены умещать все те легчайшие дуновения, что днем и ночью чует животное — побуждающие, манящие, отталкивающие. Именно такой призыв донесся из темноты, и Крот задрожал всем телом, почуяв в нем что-то очень знакомое — но что? что?! — он никак не мог вспомнить. Задрав мордочку, Крот быстро-быстро двигал носом, стараясь вновь уловить взволновавшую его весточку, этот тонкий сигнал невидимого телеграфа. Через мгновение зов повторился, Крот понял его — и зажмурился от боли!
Дом! — вот что означал этот ласковый зов, эти мягкие прикосновения, растворенные в воздухе, эти невидимые ручки, протянутые к нему, увлекающие за собой. Где-то совсем близко, совсем рядом его дом! Брошенный и позабытый с того весеннего дня, когда он полюбил Реку! И вот теперь дом посылает за ним, велит ему возвратиться. Со времени бегства тем ярким утром Крот и не вспоминал о нем, поглощенный весь без остатка новой жизнью с ее удовольствиями, открытиями, бесконечно захватывающей новизной. И вот теперь, настигнутый воспоминаниями, Крот видел, видел его! — в полной темноте видел! И как отчетливо! Пусть убогий, пусть маленький, пусть бедно обставленный, но — его дом; дом, который он сам для себя построил, куда так любил возвращаться с работы… И дом — да, да! — и дом любил его, и тосковал по нему, и хотел, чтобы он вернулся, и взывал к его чувствам — горестно, укоризненно, но без гнева и ожесточения: он лишь жалобно напоминал хозяину, что стоит рядом, что ждет его.
Зов внятно диктовал свою волю: Крот должен без промедления подчиниться и идти!
— Крысси! — голос его срывался от волнения. — Постойте, Крысси! Вернитесь же! Скорее, Крысси, вы очень нужны мне!
— Не время, Крот. Поторапливайтесь, прошу вас. Осталось немного — ободрительно отозвался Крыс, не замедлив бега.
— Умоляю, остановитесь, — кричал Крот, и сердце его разрывалось от боли. — Вы же не понимаете: где-то здесь мой дом, мой старый дом! Я только что почуял его, он совсем рядом, совсем-совсем. И я должен найти его, понимаете — должен. Ах, Крысси, Крысси… Умоляю вас, погодите немного!