Читаем Ветер в оранжерее полностью

В это время со стороны так называемого “пёстрого зала”, представлявшего из себя элементарную распивочную (только с системой пропуска по писательским билетам и вытекающим из этой ограничительной системы более или менее творческим составом посетителей), вошла в ресторан группа людей, на которых наш официант как-то нервно и нерешительно покосился. Видно было, что мы не давали ему встретить как положено этих, как мне показалось, постоянных и уважаемых им в каком-то смысле клиентов.

Среди вошедших был пожилой седой мужчина с ухоженной бородкой на скуластом лице и мрачным взглядом из-под густых, с изломом, бровей — в общем, с той эффектной внешностью русского купца с предполагаемой непростой душевной начинкой, образ которого так любили вставлять в свои фильмы советские кинорежиссёры. Рядом с ним была женщина лет тридцати пяти на вид, державшая в руках букет белых мокрых хризантем, с хорошей фигуркой и очень энергичным и упрямым лицом, оглушительно смеявшаяся чему-то хриплым басом. За ней шёл молодой мужчина щеголеватой внешности, с густыми подстриженными усами, и ещё несколько мужчин разного возраста, но одинакового аппаратно-писательского вида, а также высокая худая женщина с тёмными кругами под глазами, придерживавшая за плечо очень похожую на неё худенькую девочку лет тринадцати.

В группе аппаратчиков был и мой старый знакомый Емелькин (специалист по творчеству Серафимовича), прилизанный, как приказчик. Дней за десять до этого мы с Емелькиным пили в “пёстром зале”, после чего, чтобы доказать вечность нашей дружбы, он потребовал (именно потребовал — он сказал “я требую”) от меня “любую прозу”, которую, как он, сильно икая, говорил, он мог напечатать в любом издании, и в результате чего я немного позже отдал ему тот самый единственный рассказ “Почему кошки не смеются”.

Я посмотрел вошедшему Емелькину прямо в его беспокойное приказчичье лицо, но он только сморгнул пару раз, как-то дёрнулся лицом и плечами, но толком так и не поздоровался.

Для этой барственной группы был заранее составлен и накрыт длинный нарядный стол.

Не прошло и часа, как по известному многим закону пьяного ресторанного движения, мы с Портянским совершенно необъяснимым образом переместились за этот барственный стол. Портянский нёс какую-то, как он выражался “ахинею”, женщина с энергичным лицом хохотала, закидывая голову, все шумели, но самые трезвые из аппаратчиков настороженно на нас с Портянским поглядывали. Седой человек с внешностью купца, раздираемого русской тоской, был теперь очень пьян и, почти не отрываясь, смотрел на меня с каким-то упорством и даже ненавистью. Я узнал его. Это был очень известный (но не очень хороший) писатель Савельев. То, что он почти не отрывал от меня слегка ненавидящего взгляда, совсем не беспокоило меня, мне казалось, что и я в подобной ситуации смотрел бы на такого пришельца точно так же. Видно было, что женщина, с очаровательной и волнующей вульгарностью хохочущая низким прокуренным голосом, пришла сегодня с ним. Но видно было также и то, что все мужчины за столом (за исключением, пожалуй, лишь Портянского), с какой-то затаённой надеждой следят за ней. Нельзя сказать, чтобы она была красива, — у неё было простое русское лицо с немного вздёрнутым носом, крупные редкие зубы, но при этом вела она себя с каким-то врождённым чувством превосходства и снисходительности, которые я объяснить не мог, но которые очень мне нравились, и я так же, как и все, время от времени останавливал на ней свой взгляд. В один прекрасный момент вдруг заговорили о литературе. Молодой мужчина с щеголеватыми усами тоже оказался известным писателем, недавно вернувшимся из Парижа, где получил премию за вклад в развитие русского философского романа. У него была странная фамилия — Кухмистер, и благодаря этой необыкновенной его фамилии я запомнил один его рассказ, когда-то давно (в то время, когда я писал повесть о солдате, боявшемся третьей мировой войны) опубликованный в молодёжной газете. Этот рассказ тогда мне очень не понравился, так как он тоже был о третьей мировой, но в отличие от моей повести был написан в очень лёгком, надо всем иронизирующем, тоне, каким, как я считал в то время, нельзя было говорить о серьёзных по-настоящему вещах. С него, то есть с Кухмистера, и началось — литература, премии, то да сё.

И вдруг Савельев с налитыми кровью глазами качнулся ко мне, наваливаясь на стол, и спросил: “Так вы утверждаете, что кошки не смеются. Почему? Почему же они не смеются?”. Я взглянул на Емелькина — он делал мне знаки. Вопрос явно касался моего рассказа, Савельев тогда был в редакциях чуть ли не всех известных изданий.

— Да пьют они мало, вот и не смеются, — неожиданно ответил я.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже