— Я так и думал, — сокрушенно сказал бес, — я так и думал, что вы меня неправильно поймете. Я вам не эмиграцию, Владимир, предлагаю, я вас от будущего актирования спасаю. К Искариотскому можно относиться как угодно, одного только у него не отнять, он в душах разбирается, и уж если чего-то заметил, то будьте уверены, это самое главное в этой душе и есть. А в вас он независимость заметил. Пока вы для Рая просто неудобны, но ведь никто не станет дожидаться, когда станете опасны. Разве вы еще не поняли, вы ведь и при жизни успеха не добились, как раз потому, что излишнюю самостоятельность проявляли. А писали бы как все, да еще мэтра себе в учителя взяли, все бы по-другому обернулось, вы уж поверьте! Пока вами просто интересуются, калачом вас манят, но ведь настанет день, когда и палкой взмахнут!
Лютиков грустно посмотрел на музу.
— И ты считаешь, что это нормально? Это он тебе подсказал, или ты сама придумала?
Муза заревела. Откровенно заревела, размазывая слезы по очаровательной мордашке маленькими кулачками.
— Дурак! Я же за тебя беспокоюсь!
— И как ты все это планировала? — спросил Лютиков. — Со мной туда бежать? Или сама ты здесь остаться решила?
Музы, как и женщины, странные существа — только что в голос ревела, а тут вдруг глазищи сверкнули и мокрый кулачок едва не разбил Лютикову нос.
— Ясно, — смущенно, но бодро сказал бес и задумчиво почесал между рогов. — Только вы, Владимир, себя все-таки поберегите. Есть для кого беречь!
Глава двадцать первая
Беречь себя очень хотелось, только не получалось.
Несчастья обрушились, как град на зацветающие абрикосы. Вроде и особого вреда деревьям нет, но ведь и спелых абрикосов не будет!
Пришел Сланский, отвернулся в сторону, буркнул нечто вроде того, что за поступки отвечать надо. Потом заглянул вроде бы случайно Вика Мухин, долго краснел, рассуждал о цветописи, долго и косноязычно рассуждал о своей мечте написать книгу, которую можно было бы читать на компьютере, которая сопровождалась бы клипами, музыкой, мультипликацией вместо иллюстраций и к тому же написана была разными шрифтами и разными цветами, потом наклонил рыжую свою голову, выставив большое красное ухо, сказал, что он-то Лютикова уважает, если не боготворит, и понимает, что все бабы стервы, но лучше бы Владимиру Алексеевичу приготовиться к тому, что может случиться. Сам он заявлению не верит, знает, какие женщины иной раз на пути настоящих мужиков встречаются, и сам он будет за Лютикова голосовать, но за всех ручаться не может, козлов и в Раю хватает!
Зарницкий, встретив Лютикова, даже не кивнул. И это тоже было плохим признаком. Раньше ведь кивал, сволочь, и не просто кивал, а раскланивался.
Администратор, змея, долго извивался, потом сказал, что он музу Нинель сильно уважает и стихи Лютикова любит, только пусть Владимир Алексеевич поймет его правильно — коньяк коньяком, но ведь и он, администратор, живет не в безвоздушном пространстве. Пусть только Лютиков поймет его правильно, поэты — пусть и самые талантливые — приходят и уходят, а администраторы остаются. Им ведь демиургами не стать, пусть даже способность у них есть — миры создавать, и не хуже, чем у литераторов, ведь это не литераторы его, а он, администратор, их необходимым обеспечивает!
Лютиков понял его правильно — коньяка не будет. Да и на вино для музы Нинель отныне рассчитывать было трудновато. Поэты ведь приходят и уходят, а администраторы остаются.
Лютиков вспоминал свой разговор с бесом и возникал у него один единственный вопрос — какого черта? Бежать надо было, пока не поздно, бежать!
Если тебя обеими ногами начинают заталкивать в бочку, следовательно, собираются если не солить и перчить, то обязательно — мариновать.
— Ты меня, Ваня, извини, — сказал Лютиков. — Только я не верю, что к счастью можно пинками привести. Нет, я понимаю, некоторым твой союз тоже необходим, только ведь я столько лет при жизни в одиночку писал, могу и сейчас этим заниматься. Я людей люблю, кто тебе сказал, что я им все правильно объяснить не сумею? И не надо меня красными флажками обкладывать, я же не волк, которого насильно к овцам загоняют!
— Дурак ты, Вован, — сострадательно сказал Спирин. — Вот уж, как говорится, вольному — воля, спасенному — рай! Мы ведь и без тебя проживем, другое дело, что с тобой было бы лучше. Архангелам ты нравишься, а по мне, так лучше бы вообще не писал. Помнишь Аксенова? Его после «Метрополя» в бараний рог гнули, а ведь всего восемь экземпляров напечатали! И ведь чего? В другое время и внимания никто бы не обратил! А вот не фига было со Станиславом Куняевым в тбилисском духане с бодуна драться! Попинали друг друга ногами, и сразу стало ясно, кому из них налево, а кому направо. Но ведь это классики, ты, Вован, куда лезешь? Воли захотел? Так ее у тебя никто не отнимает, ты эту волю сам у себя отнимаешь, люди потому так высоко поднимаются, что думают прежде всего о других, а потом уже о себе. Ферштеен, камрад?
— И что же теперь — ногами меня топтать? — удивился Лютиков.