Поэтому покидать двор следовало осторожно. Даже на воле, там, за кирпичной стеной, в любой момент можно было нарваться на кого-то из взрослых, не на мать, развешивающую белье, так на одну из соседок, которые все как одна, к сожалению, в курсе, что тебе нельзя болтаться на улице. Тут по идее ничего не поделаешь, но мне всегда помогало представлять, будто я иду – даже не в сказочной шапке, а в длинном плаще-невидимке до пят. И если удавалось как следует сосредоточиться, соседки меня не замечали, по крайней мере издалека. А близко к ним подходить, проверять: видит, не видит, – кто же рискнет, когда уже назначена очередная самая важная в мире встреча – в четыре, на пустыре.
Чтобы попасть на пустырь, надо было дойти до конца квартала и перейти дорогу, то есть проезжую часть, а это уже считалось нешуточным преступлением, если бы дома узнали, не выпустили бы во двор, как мне в ту пору казалось, вообще никогда; на самом же деле, думаю, где-то с неделю, не больше. Но когда тебе всего пять с половиной лет, «через неделю» – это и есть «никогда», или «почти никогда» – примерно как школа и старость, которые случатся очень, очень нескоро, гораздо позже, чем даже, например, Новый год, в который пока совершенно невозможно поверить, хотя точно помнишь, что пару раз он уже наступал.
А все-таки у меня хватало смелости перейти на другую сторону, дождавшись, пока на проезжей части не будет вообще никаких машин. Ясно, что ни один водитель не смог бы меня заметить, я же по-прежнему в плаще-невидимке, куда без него – через дорогу почта, за ней магазин, и соседи ходят туда-обратно так часто, что если сидеть, притаившись, в засаде, ждать, пока они все наконец уйдут, я совершенно точно опоздаю к тебе на пустырь, половина четвертого было давно, еще во дворе, мне дядя Женя сказал. Хорошо что все взрослые носят часы и всегда готовы ответить на вопрос: «Сколько время?» – в смысле, «который час?».
Пустырь начинался почти сразу за почтой, и он был огромный, как море, совершенно бескрайний, или мне просто тогда так казалось? Я до сих пор помню, что даже на горизонте не виднелось ни домов, ни деревьев – хотя это, конечно, неправда, не мог наш пустырь быть таким бесконечным. Когда ходили с мамой в рощу за щавелем или с папой в лес за грибами, пересекали его буквально за пять минут. Но с тобой мы так ни разу и не добрались до края, хотя, вроде, старались. Я – так точно старался, потому что ну ясно же, что именно там, за пустырем, начинается самое интересное. До сих пор, кстати, не представляю, «самое интересное» – это что? Какое? О чем?
Но однажды, конечно, увижу своими глазами.
А пока я вижу только тебя – издалека. Ты обычно приходишь на встречу первым, и надо мчаться к тебе бегом, размахивая руками, орать во всю глотку: «Привееееет!» И ты, конечно, сразу заметишь меня, но не слезешь с дерева, не поднимешься с камня, не спрыгнешь с подоконника очень старого дома, от которого осталось всего две стены, а дождешься, пока подойду поближе, и спросишь: «Ну и чего ты так орешь?» «Чтобы не взорваться от радости», – объясняю тебе я взрослый отсюда, из настоящего времени, из своего «вот прямо сейчас». А я пятилетний в далеком «тогда» просто подпрыгну несколько раз от избытка чувств, переведу дух и спрошу: «Пойдем сегодня искать сокровища?»
И мы, конечно, пойдем.
И найдем ровно столько, сколько я смогу унести в карманах и в сердце, маленьком, еще не привыкшем получать на вечное хранение наш смех, кувырки в траве, бледно-розовые цветы и сладкую землянику, в которую они превратятся чуть позже, белый хвост самого настоящего зайца, пробежавшего всего в нескольких метрах от нас, и твои невероятные истории о людях, живших когда-то давно в домах, на месте которых теперь морем разлился пустырь, необитаемый, бесконечный как море, наш с тобой навсегда, и от этого слова голова снова кружится, как на гребне высокой кирпичной стены, но я все равно не боюсь.
С карманами проще, их можно до отказа набить кусками гибкой проволоки, крапчатыми камнями, разноцветными стекляшками, черными, морщинистыми, как изюм, прошлогодними ягодами шиповника, и что там еще я всегда волоку домой с пустыря и аккуратно складываю в коробку, надписанную красным фломастером: «Сокровиша» – криво, буква «к» смотрит в другую сторону и «щ» без хвостика, но так даже лучше, никому не понятно, почти тайный шпионский шифр.
А немецкую монетку с удивительной надписью «1/2 марки», отчеканенную в, страшно подумать, тысяча девятьсот пятом году, я храню до сих пор, хоть и трудно в это поверить, я же все на свете теряю, у меня даже часы подолгу не живут, куда-то деваются, исчезают прямо с руки. А тут – крошечная монетка, найденная на пустыре тридцать с лишним лет назад, куда угодно могла успеть закатиться за эти – одиннадцать? двенадцать? тринадцать тысяч дней. Но нет, ничего, цела, висит на цепочке, которую я, конечно, не ношу наяву и почти никогда не снимаю во сне.