«Как договорились» – это почти всегда означало «на крыше», потому что ты их в ту пору коллекционировал, всякий раз назначал встречу на какой-нибудь новой, щедро делился своими сокровищами, и моя дурацкая голова кружилась практически каждый день, но только после того, как мне удавалось найти нужный подъезд, тайную дверь на черную лестницу, выход с технического этажа, или просто отверстие в потолке, за края которого приходилось цепляться, подпрыгнув, а потом подтягиваться на руках, натренированных не в спортзале, а годами такой вот прекрасной практики – невозможно не подтянуться, когда точно знаешь, что ты уже сидишь наверху с биноклем, или бутылкой вина, или банкой мыльной воды и газетой, свернув которую в трубку, можно пускать такие огромные пузыри, каких мир доселе не видывал – пусть плывут над городом на радость редким прохожим, которым посчастливится вовремя посмотреть вверх и увидеть в предвечернем синеющем небе наши с тобой осторожные выдохи во всем их блеске и радужном великолепии, диаметром – ну, не два метра, конечно, но иногда, сам знаешь, так охота приврать.
В ту пору у нас было одно пальто на двоих, даже не пальто, а черный бушлат, мне его подарил приятель, поступивший после школы в мореходное училище, чтобы своими глазами увидеть дальние страны и города, Сингапур и Лас Пальмас, Сциллу с Харибдой, Йокогаму, Варну и Гамбург, джиннов, сотворенных из бездымного пламени, Гуанчжоу, Ливорно, чончонов, пингвинов, Бомбей, песьеглавцев и лотофагов, Антверпен, Южно-Китайское море, страну Пасиай, что к югу от Баласиана, в десяти днях пути, Балтимор, где все ходят в фирменных джинсах и пьют кока-колу – словом, все разнообразие мира, но, проучившись полгода, не вынес муштры и сбежал, а его казенный бушлат, осиротевший сосуд для хранения будущих мореходов, достался в итоге нам. То есть сначала мне, и это оказалось чертовски кстати, потому что с деньгами в ту пору было хуже, чем просто никак. Ботинки, практически новые, в точности моего размера мы с тобой еще в ноябре случайно нашли в одном из чужих подъездов, по дороге на крышу, с которой, я помню, открылся потом лучший в городе вид на закат. Но без пальто зимой даже на юге не сахар, три старых свитера, один на другой, хороши только для коротких, как на войне, перебежек между домами, а для долгих спокойных прогулок уже немного не то.
На мне этот черный бурсацкий бушлат висел как на вешалке, рукава приходилось подворачивать, и выглядел я в нем, как сирота, хоть спичками под Рождество торгуй, все добрые сказочники мои. Зато на тебе он сидел как влитой, смотрелся как дорогое пальто, грех было не одолжить, когда ты в очередной раз объявлял, что собираешься на самое важное в жизни свидание – до сих пор интересно, с кем, но тогда я стеснялся спросить, а теперь, наверное, ты и не вспомнишь. Или отшутишься: «Конечно, с тобой», – и это отчасти правда, потому что ты никогда не приносил пальто мне домой, обязательно находил причину отдать его где-нибудь в городе, на площади у выключенного фонтана, в телефонной будке, на автобусной остановке, в полуподвальной кофейне, на балконе единственного в городе кинотеатра, где не то чтобы открыто разрешали курить, но почему-то не запрещали, вернее демонстративно не замечали дымной завесы над залом, или на приморском бульваре, где ветер всегда так свеж и силен, что даже летом прохожие нет-нет да поежатся, а уж зимой там вообще немыслимо находиться, тем более без пальто, в трех свитерах, надетых один на другой.
Но когда ты зовешь: «Приходи», – совершенно невозможно остаться дома, что бы ни творилось с погодой, вернее что бы она ни творила с нами. Тем более что после всякой пробежки по тонкому слою мокрого, обреченного на скорую гибель снега мне на плечи ложился тяжелый черный бушлат и оказывался обескураживающе теплым, как три десятка детских цигейковых шуб, одновременно накрывших меня с головой. И потом уже можно было гулять расслабленно, нараспашку и удивляться, как всякий раз в сумерках изменяется город, вот и теперь стал красивым, как на иностранных открытках, почти невозможно узнать. И кажется, даже таблички с названиями улиц выглядят, как заграничные, и буквы там, Боже мой, буквы! Это же лат… – но на этом месте ты решительно отмахивался от окончания «-инница», тащил меня в подворотню, подмигивал: «Что у меня есть!» – и доставал из кармана старую флягу, наполненную не то бальзамом, не то просто каким-то странным ликером, никогда толком не разбирался в крепких напитках, да и пью их, кажется, только с тобой, чтобы согреться в сквозных, всеми ветрами продуваемых переулках, куда мы почему-то вечно заходим, на снежных вершинах крыш, которые заменяли нам горы, на взрезающих море пирсах и еще на мостах.