А вот Маркус Аптейкер видит себя в просторном, ярко освещенном зале. На всех четырех стенах картины под стеклами. На его вкус, все хороши. Но Яша… Правда, чувствовал он себя там превосходно; казалось, в тех ярко освещенных залах был увереннее, чем у себя дома — во всяком случае, во время показа работ. Даже Парастаева отхлестал — любо-дорого! Но все же… Отец съеживается, будто увидел перед собой привидение. «А что, если у Яши судьба такая?» Это отец не позволяет себе додумать до конца. «Сгинь!» — велит он привидению. Ярко освещенные залы, где нет картин его сына, Аптейкер запихивает в тот же узел, что и трухлявые доски и закопченные бревна. Он о них и вспоминать не хочет. Все это до поры до времени. Тлен, суета. Осязаемым и непреходящим для Маркуса Аптейкера останется ощущение высокой духовности, которое он вынес из дома своего сына.
На следующий день после отъезда отца, вернувшись из института домой, Яков Аптекарев — под этим именем он был известен как художник — обнаружил под бутылкой кефира, оставленной для него на подоконнике, письмо от своей жены — Эсфири Шатенштейн:
«Дорогой Яша!
Мне неизвестно, кто она, но я знаю, что она существует. Точно так же, как я знаю, что в Крым ты бежал за спасением. От кого? От нее или от меня? Возвратился ты ко мне, но увы, дорогой, не спасенный, нет…
Если бы дело было только в случайной близости с мало знакомой или же хорошо знакомой женщиной, ты бы сегодня не читал этого письма. Как бы это меня ни мучило, я бы и виду не подала. Я бы ждала, надеялась, что пройдет, излечишься от временной напасти, как от плеврита, от которого тебе в Крыму, кажется, и в самом деле удалось избавиться. Но ведь плеврит был второй, менее важной причиной твоего бегства. Выслушай меня, Яша, и не сердись за то, что я собираюсь сделать. Если меня в самом деле постигла такая невообразимая беда и ты полюбил другую, мне остается только благодарить судьбу за те счастливые десять лет, что она даровала мне. Я готова все будущие дни и годы счастья уступить той, которую ты полюбил. Хочется верить, что она достойна твоей любви. Но делить тебя с ней, жить во лжи — нет…
Я уезжаю. Пока на месяц. Пусть мой отъезд поможет тебе в последний раз проверить себя. Адреса я тебе не оставляю. Пусть ничто не влияет на твой выбор. Она или я… Береги себя. Наша любовь поползла по швам одновременно с твоим здоровьем. Может, одно определило другое. Думаю, тебе самому нелегко разобраться, где причина, а где следствие. Обо мне не беспокойся. Ничего со мною не случится. Как бы ни распорядилась жизнь, я останусь тебе верным другом. Уверена, что и ты нашу дружбу не предашь.
Если после моего возвращения в Москву ты, глядя мне прямо в глаза, скажешь, что оно для тебя желанно, я останусь твоей Фирой…»
Яков в бешенстве бросил письмо на стол. Направился почему-то к двери, остановился на полпути и как подкошенный повалился на кушетку. Опустив голову, уронив руки на колени, он долго сидел в ничем не нарушаемой тишине.
На вокзале, среди чужих узлов, чемоданов и мешков, Фира ждала вечернего поезда, на котором собиралась уехать в Бердичев, к дальней, едва знакомой родственнице. Одинокая, старая женщина, та была рада провести месяц с Фирой, молодой и здоровой.