Осматривает себя, с недоумением отмечает, что на нем нет форменной одежды. Поднимает руку – исподнее белье. Пощупал на ногах – тоже самое. Нога, кажется, не болит, а только ноет, крутит, и очень зудит. Да и в груди полегчало – нет той противной разрывающей боли, что запомнилась ему еще там, в поле. И сама она перебинтована чем-то: он чувствует эту повязку. Во всем теле сильная слабость, вон, даже руку еле сил хватило поднять. Хотелось есть. А вот пить уже не хочется. Обрывками в памяти всплывает ковшик с чем-то жидким, пахучим, он пьет из него, жидкость проливается на грудь. Он помнит мокрую грудь. Дотягивается рукой, проводит по ней – нет, все сухое. Потом вспомнил, как его перекатывают с бока на бок, людские голоса, и не только женские, но и мужской. Ему сейчас кажется, что тот, мужской голос, ему знаком, он где-то встречал того человека, виделись они, разговаривали. Додумать до конца сил не хватило, сон опять подкрался, сомкнул веки.
Прямо перед ним у кровати стояла девочка. Лампа уже не горела, через открытую дверь в сарай заглянуло солнце, осветило ребенка. Две косички с вплетенными в них белыми лоскутками материи торчали по обе стороны головки, рот приоткрыт, глаза заворожено смотрели на Антона. В руках держала тряпичную куклу. То и дело шмыгала носом, и одергивала вниз надетое на нее серенькое платьице. Щербич попытался улыбнуться ей, но смог только скорчить гримасу.
– Бабушка, бабушка! – заметив, что он проснулся, девочка кинулась к дверному проему. – Ожил, ожил! И глазами зыркает!
– Тише, тише, оглашенная! – цыкнула на нее старушка, и засеменила к Антону. – Что кричишь на всю округу? Ожил, и хорошо. Так и должно быть. Беги, кликни Марковну, только тихо, чтобы ни гу-гу!
– Где я? – Антон не узнает свой голос: слабый, срывающийся, хриплый.
– На месте, мил человек, на месте, – бабушка наклонилась, поправила подушку, отвернула одеяло, задрала рубашку на раненом, посмотрела. – Все идет свои чередом, касатик, так как надо. Ты лежи, лежи. Сейчас покушаем, и отдыхай, отдыхай, сынок. Все хорошо.
Она не произносила слова, а ворковала, убаюкивала. Голос успокаивал, расслаблял сознание, нес покой в тело, в душу. Стало хорошо, покойно, как не было покойно уже давно, наверное, с детства, когда был еще на руках у мамы.
– Погоди, страдалец, не засыпай, – шептала старушка. – Сейчас покушаешь. Вот Марковна придет, она у нас мастерица, волшебница. Все что не приготовит, пойдет на пользу тебе, на здоровье. Погодь, погодь, не засыпай.
Антон протянул руку, дотронулся до нее, глаза повлажнели, слеза непроизвольно скатилась по виску к уху, на подушку.
– Вот и слава Богу! – она заметила слезу. – Знать, не только телом, но и душой ты окреп, касатик.
Антон отвернул голову к стене, стиснул веки.
– Ну, как наш постоялец? – Марковна подошла к кровати. Перед собой несла чашку, укрытую полотенцем.
– Ох, подруга, – ворчала Никифоровна. – Человек не умер от ран, так умрет от голода, пока тебя дождется. Ты гдей-то бегала?
– Студила, пустая твоя голова, студила! – соседка поставила чашку на табуретку у кровати. – Пятый день, почитай, не ел, а ты хочешь его кипятком накормить?
Женщины приподняли Антона, подложив что-то под подушку, усадили его, и Марковна стала кормить с ложечки.
– Испей, испей, родимый, это бульончик, бульончик, – шамкала старушка. – Гущи тебе пока нельзя, а вот бульончик – то, что надо!
Антон глотал, не чувствуя вкуса. В горле, в животе как будто зацарапало, шершавым комком прошлось.
– Больно, – показал рукой на горло.
– Ты, может, горячим кормишь? – накинулась на Марковну подруга.
– Вот и больно?
– Ты что, ты что!? Иль я не крещеная, не понимаю, что ли? – обиженно защищалась старушка. – Не ел давно, вот и отвык организм. Пройдет, милок, ты ешь, ешь, не слушай это трепло, – и подносила ко рту Антона очередную порцию.
Никифоровна полотенцем вытирала пролившиеся капли бульона с его подбородка, Марковна кормила, а он глотал. Девочка стояла тут же, с интересом наблюдая за взрослыми.
– Ты теперь отдыхай, мил человек, – старушки засобирались из хлева. – Восстанавливай и здоровье, и силы. А мы к тебе придем, жди нас, поправляйся. Пошли, Лизонька! – позвали за собой девочку.
– Иду, бабушка! – Лиза подошла к раненому, долго и внимательно смотрела на него, потом улыбнулась, положила на подушку куклу, и убежала.
К вечеру он уже знал, что находится в Пустошке, которую немцы сожгли до основания в тот же день. Осталось несколько сараев. Почти все жители ушли в лес, только старики не покинули деревню, а ютятся сейчас где кто может. Вот и Никифоровна осталась со внучкой да со своей соседкой Марковной на этом краю села.
Все это поведала Антону Никифоровна, Ульяна Никифоровна Трофимова, как она сама назвалась.
Старушка сидела на краю кровати в ногах раненого. Только что она перевязала ему грудь, ногу, сменила повязки, а вот сейчас вели разговоры.