К руководству культурой приходят, за редчайшими исключениями, люди весьма далекие от нее, подобные, к примеру, О. Д. Каменевой, жены Л. Каменева и сестры Л. Троцкого, «существа, — по словам В. Ходасевича, — безличного, не то зубного врача, не то акушерки», которая заведовать театральным отделом «вздумала от нечего делать и ради престижа» [122]
. Взгляды на литературу и искусство сих культработников были примитивно просты и имели широкое бытование: поэтами и художниками не родятся, а делаются, нужна только принадлежность к революционному классу, добрая воля и трудолюбие. Остальное, как говорится, приложится… Они знают, иронизировал по этому поводу Ф. Шаляпин, как горбатенького сапожника сразу превратить в Аполлона Бельведерского. Это бы ладно, печально и страшно было другое «самое малейшее несогласие с их формулой жизни признают зловредным и… жестоко карают». Все это весьма понижало и обесценивало не только эстетические, но и нравственные критерии и благоприятствовало широкому распространению мещанских вкусов и эталонов жизни.Среди причин и условий, побудивших его не возвращаться большевистскую Россию, Шаляпин называл многие из тех, что имели решающее значение и для эмиграции Бунина, как, впрочем, и для подавляющего числа всех других покинувших свою родину. «Свобода» превратилась в тиранию, «братство» — в гражданскую войну, «равенство» привело к принижению всякого, кто смеет поднять голову выше уровня болота…[123]
Самая страшная, может быть, черта режима была та, что в большевизм влилось целиком все жуткое российское мещанство с его нестерпимой узостью и тупой самоуверенностью.
И действительно, с особой агрессивностью эта «узость» и «самоуверенность» проявлялись в отрицании прошлого — истории отечества, его культуры, обычаев, семейного уклада, всего того, чем дорожили предки, что бережно сохраняли и передавали из рода в род, то, что в своей совокупности делало их жизнь богатой и счастливой.
Этот нигилизм к прошлому, ставший государственной идеологией, и повседневной политикой, эти призывы разрушить старый мир до неандертальского нуля и весьма успешная практика этого разрушения, все это особенно остро воспринималось Буниным. Известно, что он обладал обостренным чувством времени, чувством истории. Уже в начале своей творческой деятельности он пристально и напряженно вглядывался в прошлое, постоянно размышлял о своей глубоко внутренней и неразрывной связи с былым, и отсутствие исторической памяти у человека склонен был склонен рассматривать как бездуховность, расценивать как неспособность к истинной жизни. Отсюда и непрестанная забота его о том, как сделать так, чтобы не дать даже мимолетному «впечатлению пропасть даром, исчезнуть бесследно» (Б, 6, 231). Бунин был убежден, что жизнь человека и поколения, к которому тот принадлежит, должна быть естественным продолжением, новым звеном в бесконечной цепи человеческой истории. И в этом случае он был близок Толстому, писавшему, что «истинная жизнь начинается тогда, когда она становится связью между прошедшим и будущим: тогда только она получает настоящее и радостное значение» (Т, 51, Д 2).
Незадолго до отъезда из Москвы, в феврале 1918 года, Бунин бродит по городу, пристально и печально всматривается в «сизые дали, груды домов, золотые маковки церквей». Записывает в дневнике: «Ах, Москва!.. Неужели всей этой силе, избытку конец?
Великие князья, терема, Спас-на-Бору, Архангельский собор — до чего все родное, кровное и только теперь как следует почувствованное, понятое! Взорвать? Всё может быть. Теперь все возможно» [124]
.Сходные мысли не оставляют его и в Киеве и в Одессе. Записи в дневнике перемежаются выписками из местных газет. Так, из «Одесского коммуниста» он извлекает призыв-обещание: «Зарежем штыками мы алчную гидру, тогда заживем веселей!» И вслед за этим пишет: «Прочитал биографию поэта Полежаева и очень взволновался — и больно, и грустно, и сладко… Да, я последний чувствующий это прошлое, время наших отцов и дедов…
Обрывки мыслей, воспоминаний о том, что, верно, уже во веки веков не вернется… Вспомнил лесок… глушь, березняк, трава и цветы по пояс… и я дышал этой березовой и полевой, хлебной сладостью и всей, всей прелестью России».
И тут же совсем другая запись, и она снова доносит злобу дня; похороны с музыкой и со знаменами. «За смерть одного революционера тысяча смертей буржуев!» [125]
Понятно, что отъезд из России, жизнь на чужбине предельно обострили этот всегдашний интерес Бунина к прошлому. Теперь сравнительно недавнее прошлое вспоминается и воссоздается им как давно прошедшее. Но духовная связь его с Россией никогда прерывается. «Меня всегда поражала эта его способность, — писал А. Седых, — забыть обо всем окружающем, писать о далекой России, будто он видит её перед своими глазами… Он был связан с нею… почти физическими узами…
Как-то он мне сказал:
— Россию, наше русское естество, мы унесли с собой и, где бы ни были, мы не можем не чувствовать её» [126]
.