Но чем была хуже моя дорогая сердцу «За мясную индустрию»? И на вечернее я не собирался, привязавшись к курсу. Делить газетчиков по сортам в зависимости от того, центральный это орган или орган парткома предприятия, я не могу до сих пор. В многотиражке не соврешь, а соврешь, так тебе сразу это скажут. Нет, не покинул я родное «За мясо», как называли нас в типографии «Московской правды», где мы печатали тираж. Нашу, а было в типографии свыше ста многотиражек, всегда пускали без очереди. Честно сказать, не бескорыстно — мы привозили к праздникам талоны на свиные и говяжьи ножки для холодца, что ж, в конце концов, живые люди. Зато и в цехе клише, и наборном, и печатном нам был зеленый свет.
Переговорив с мамой, Элиза вновь привезла мне ее слова:
— И чем ты ей так понравился? Во-первых, она поражена, что ты пренебрегаешь такой работой. Ведь командировки за гра-ни-цу! А во-вторых, велела за тебя держаться. Дивная женщина моя мама…
И поездки на Арбат стали регулярными.
Любимым занятием Элизы было упрекать меня в невежестве. Сидим, говорим о Маяковском, вдруг она вскакивает, дергает меня за собой за руку, впрыгивает в комнату матери и кричит:
— Мама, он не знает, что Эльза Триоле и Лиля Брик родные сестры.
— Но узнал же! — вдвигался я следом. — И спасибо, что узнал. Не ты, так другой бы кто сказал.
— А кто еще тебе скажет, что Майя Плисецкая их племянница?
— Мало ли кто кому брат да сват, — защищался я. — Такие знания ума не прибавляют. Все кругом родня. Я совсем Фамусова не осуждаю, ведь «как не порадеть родному человечку»? Ко мне в общежитие кто приезжает из родни, я тоже помогаю: на Красную площадь, в Кремль свожу, по магазинам сопровождаю, в музеи.
— Но мы же гибнем от блата, — воздевала руки мамаша.
— Конечно! — радовался я поддержке. — Взять торговлю или хоть эстраду. Как они на ней поют, многие же так поют, но все же на эстраде не уместятся и своих тянут. А потом раз-два — и вдолбили, что появилась хорошая певица, мы и верим. А она-то знает, что она плохая, и тем более хороших не пускает.
— Напиши статью, — советовала Элиза.
— Это у них тоже отработано, скажут: завистник.
— Какой же журналист из тебя выйдет, если ты заранее сдаешься?
— Я не то чтобы сдаюсь, — я потихоньку тянул Элизу за поясок халата обратно. — Я не сдаюсь, я знаю, что борьба может быть одна: творчество!
— О, какие мы! Чувствуешь, мам?
— Но в самом же деле — нельзя же по блату пройти по канату. Я еще на эту тему стих напишу: «Кто сможет по блату пройти по канату, вот тут-то родня обнаружит утрату…» и в таком духе. Ну! Или напиши по блату «Капитанскую дочку», это можно по блату о ней сколько угодно писать, а толку!
Мама Элизы отсылала нас к себе.
В другой раз, иногда в то же свидание, Элиза возмущенно волокла меня на новый правеж:
— Мам, он заколебал меня своим крестьянством.
— Что это за слово, Элиза?
— Это жаргонное слово, — объяснял я, — но видишь, Элиза, даже и в этом ты невольно подчеркиваешь превосходство деревни, там рождается и живет русский язык, а здесь жаргоны.
— Элиза, сдайся раз и навсегда, — советовала мама.
Воцарялось молчание: ясней ясного был тонкий намек на толстые обстоятельства.
— Нет, — решала Элиза, — еще повзбрыкиваю.
— Смотри сама, — отворачивалась к телевизору мамаша.
У Элизы и ее мамы были совершенно гениальные соседи, а у них исключительно гениальные дети. Отцы чего-то открывали, созидали, строили в выходные дачи по индивидуальным проектам, а занятия гениальных детей были слышны непрерывно — звуки скрипок продирали даже капитальные арбатские стены. Иногда Элиза убегала «вспомнить детство», в детстве она тоже играла на скрипке, и оставляла меня с мамашей.
— Это очень правильно, — одобрял я соседей, — что с детства учат. И возможности есть.
— Вас не учили, — сочувствовала мамаша.
— Какой там! Может, и стояли где по клубам рояли, это же дрова, — подделывался я под мамашу, — разве ж дотуда когда дойдет настоящий, беккеровский. А! — окончательно предавал я земляков. — Им хоть каждому по скрипке Страдивари дай, все равно…
— Что все равно?
— Разве у нас кому дадут высунуться. Вот кто-нибудь поет, какой-нибудь парень, его по башке: подумаешь, Шаляпин. Или кто рисует, его тоже по башке: подумаешь, Репин! Я, например, тянулся к писанине, книжки читал, меня запечным тараканом прозвали, а напечатался в районке, стали писарем дразнить. Пальцем показывали: ишь, Лев Толстой. А у вас здесь очень правильно, с молодых лет поддерживать, внушать талант. Он поверит в себя, потом и идет по жизни как белый человек, потом и попробуй, откажи ему. А то, что моих отовсюду выпинывают, так им и надо.
— Но вы же поступили.
— Так у меня стажу шесть лет. С армией. А я, кстати, до армии два раза поступал. Если б еще не приняли, тут уж я бы раскипятился. Нас ведь самоварами зовут, — выдавал я все пошехонские секреты, — мы ведь очень долго греемся, но уж если раскипятимся — туши свет, сливай воду.
— Ах, нет Элизы, она б вас поймала на жаргонных оборотах.