Читаем Вяземский полностью

Поражены и оскорблены были не только реальные и возможные сотрудники «Европейца» — все честные русские писатели. Гибель журнала означала только одно: делать что-либо так, как велит совесть, в России невозможно. «Я вместе с тобой лишился сильного побуждения к трудам слбвесным, — писал Баратынский Киреевскому. — Запрещение твоего журнала просто наводит на меня хандру и, судя по письму твоему, и на тебя навело меланхолию. Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным… Заключимся в своем кругу, как первые братия христиане, обладатели света, гонимого в свое время, а ныне торжествующего. Будем писать, не печатая». К тому, чтобы «писать, не печатая», литераторы в России уже понемногу привыкали, но все же падение Киреевского было слишком внезапным, слишком жутким, почти инфернальным — и потому казалось, что можно еще что-то исправить, логически объяснить запретившим, что нет никаких намеков в якобы опасных статьях, что автор их — скромный, образованный, умный молодой человек примерного поведения… Попытки хоть как-то помочь Киреевскому в беде сделали только два человека — Жуковский и Вяземский.

Жуковским руководило главным образом родственное чувство — Киреевский доводился ему внучатым племянником. Его могли сослать (и даже ходили слухи, что уже отдан приказ посадить его в крепость…). Жуковский написал по поводу Киреевского два письма — Бенкендорфу и императору. В личном разговоре с царем он сказал, что ручается за Киреевского.

— А за тебя кто поручится? — раздраженно спросил Николай.

И хотя через несколько дней он публично «помирился» с Жуковским, тот был оскорблен и при первом же удобном случае взял себе годовой отпуск для лечения.

У Вяземского шансов встретиться с государем и убедить его в чем-то не было. И потому, что, несмотря на улыбчивую встречу на московской выставке и бальную похвалу 28 января Николай I, конечно, не питал к нему особенных симпатий («говорун зашаркался», — таков был отзыв царя о поведении Вяземского на выставке). И потому, что при дворе князь мог появляться только в качестве камергера, по особому приглашению. На успех письменного обращения к императору он тоже, видимо, не надеялся. Так что оставалось написать письмо к Бенкендорфу. Но если Жуковский вступался прежде всего за родственника, то князь смело защищал попавшего в беду литератора и человека, которого он считал невиновным.

«Речь идет о журнале «Европеец», который, по слухам в обществе, недавно запрещен, — писал Вяземский. — Генерал, я рассматриваю эту меру как несправедливую… Я с исключительным вниманием прочитал и перечитал статьи, содержащиеся в первом номере, и положа руку на сердце удостоверяю, что никакое недоброжелательное намерение, никакой ниспровергающий принцип мною не были обнаружены… Я знаю лично редактора журнала: это молодой человек, нравственность, чувства и принципы которого достойны уважения… Это кабинетный ученый, вдумчивый человек, вовсе не человек действия, не человек нового, но ум пылкий и беспокойный… Я осмеливаюсь вам ответить, что он невиновен ни в поступке, ни в намерении… Примите его под свою защиту… Действуя таким образом, генерал, вы поступите в духе справедливости и правительства… Я сам долго находился под тяжестью подобного обвинения, я знаю, как портит характер ложное положение».

Завершая письмо, Вяземский не удержался от того, чтобы дать понять правительству, что он — представитель общественного мнения. Он — и все русские писатели — считал, что «наша цензура очень строга, что цензоры чрезвычайно трусливы и мелочны и, следовательно, всякая мера, принятая правительством и усугубляющая строгость цензуры, носит характер пристрастия».

Письмо, безусловно, очень мужественное, в особенности если учитывать шаткое положение самого Вяземского. Всего два года назад его простили — и теперь он, в принципе, должен был искупать свою вину молчаливым послушанием. А он по-прежнему считал, что может указывать власти, что именно нужно делать, — по праву своего происхождения… Он не оставлял попытки сотрудничать с государством на равных. В глубине души он все еще надеялся на то, что его внезапно оценят, заметят, возвысят… В Петербурге, близ двора, эта надежда всегда вспыхивала, росла; казалось, вот-вот она воплотится в реальность. На первый взгляд, в этом не было ничего невозможного, достаточно было оглянуться на старых арзамасцев: Дашков стал министром юстиции, Блудов — внутренних дел, Уваров стремительно подбирался к креслу министра народного просвещения…

Чаяния князя были беспочвенными. Его убедительный текст, логически продуманный и хорошо обоснованный, был прочтен и оставлен без внимания. Ни логика, ни доказательства, ни скрытые притязания автора на достойную его ума должность никого не интересовали.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже