1851 год начался с празднования 50-летия службы Блудо-ва, и этот праздник, к которому Вяземский написал стихи, хоть и порадовал слабеньким, натужным арзамасским дыханием (все-таки общая память какая-то оставалась), но все же не мог не ужаснуть князя — хотя бы тем, какими все действительно стали стариками…
Он ведь помнил Блудова тоненьким, изящным юношей, произносившим умные приговоры шишковским писаниям — а во главе стола сидел начальник Второго отделения собственной Е. И.В. канцелярии, возведенный за службу в графы, дважды эксминистр и кавалер всех мыслимых орденов, старый и пугающе некрасивый. И Уварова Вяземский помнил томным красавцем-щеголем, принимавшим его в «Арзамас», — а на празднике улыбался холодный, порочный до кончиков пальцев опальный вельможа, тоже эксминистр и тоже возведенный в графы. И что самое странное (и жутковатое даже) — Вяземский чувствовал, что не питает ни к Блудову, ни к Уварову никакой неприязни. Блудов своими руками подписал князю приговор двадцать лет назад, Уваров столько крови попортил Пушкину в последние годы его жизни… И, однако, Вяземский улыбался обоим и читал стихи, и втроем они хлопали актерам, разыгрывавшим для них сцены из озеровского «Димитрия Донского». И жареный арзамасский гусь был. Какая-то страшная, стариковская, извращенная пародия на прежнюю дружбу, на Золотой век. Они были почти ровесники, и уже казалось, что они могут понять — просто в силу возраста — что-то такое, чего никто другой, пусть и лучше Блудова и Уварова в сто раз, понять не сможет… И вспоминались все умершие арзамасцы, и действительно начинало казаться, что умерших больше, несравненно больше живых и что пришел его черед… Во всем была какая-то необъяснимая фальшь, что-то неправедное (но что именно?), на Вяземского надвигались жуть и тревога, не отпускавшая князя с тех пор, как он вернулся из Иерусалима…Никогда он не был еще так близок к помешательству, как летом 1851 года. Плетнев писал, что мучительная бессонница приводила нервы князя в «страшное беспокойство», «за которым следует трепетание членов тела» — судороги. Подобные нервные приступы время от времени одолевали Вяземского уже тридцать лет. Карамзин, например, еще в июне 1822-го сокрушался о том, что Вяземский «не спит ночи, и… нервы его очень расстроены». Особенно сильно ухудшалось его состояние в 1835, 1837 и 1840 годах, после смерти дочерей и Пушкина.
«Вяземский был сильно болен… — сообщал жене Тютчев. — Оказывается, с ним случился один из тех приступов сильного мозгового возбуждения, которые заставляют его опасаться за рассудок. Он пробыл в этом состоянии трое суток, и жена поспешила увезти его в Лесной, надеясь, что ему поможет перемена воздуха и места». Точнее, не в Лесной институт, а на Спасскую мызу — дачное место под Петербургом, где Вяземские купили участок земли и построили, по словам Плетнева, «что-то вроде дачного домика». Но перемена воздуха и места не помогла, и встревоженная Вера Федоровна 20 июня повезла мужа на купанья в Ревель. Оттуда они вернулись 22 июля, а через два дня Тютчев писал: «Рассудок князя находится в довольно плачевном состоянии — я говорю рассудок, а не здоровье, ибо, по крайней мере с виду, — никак не скажешь, что он болен. В наружности его ничто не изменилось, и, по его собственному признанию, единственное физическое недомогание, на которое он может пожаловаться, заключается в бессоннице, — да и та бывает не всегда. Но рассудок его серьезно болен, и я особенно понял это, когда он стал так пространно и подробно рассказывать о своем положении; ведь он обычно так сдержан и так скуп на излияния во всем, что касается его лично. Он сказал мне, что чувствует себя совсем конченым человеком, и добавил, что ему ничего другого не остается, как обратиться к себе со словами из песенки: «Друг мой Пьеро, свеча твоя догорела, нет у тебя больше огня»
— и так далее». Врач Беккер, лечивший князя, «видя бедного больного во власти жесточайшего отчаяния, не находил ничего лучшего, как советовать: «Вы бы, князь, изволили что-нибудь покушать». Тут же Тютчев сообщает жене о недопустимом, по его мнению, поведении Веры Федоровны, которая считала своим долгом каждому гостю сообщать в присутствии больного «интимнейшие подробности его состояния» и вообще, «несмотря на свое старанье и преданность больному», проявляла «прямо-таки возмутительную глупость и бестактность». Вяземского навещали великая княгиня Елена Павловна, Виельгорский, Мещерские, Одоевские, Карамзины, Бобринские…