20 февраля 1807 года он набрасывает по-французски «Mon portrait phisique et moral»[13] — литературный автопортрет или, вернее, зарисовку, в которой явственно видно желание, пусть и замаскированное шутливостью, познать себя и свое назначение в жизни. «У меня маленькие и серые глаза, вздернутый нос… Как бы в вознаграждение за маленький размер этих двух частей моего лица мой рот, щеки и уши очень велики. Что касается до остального тела, то я — ни Эзоп, ни Аполлон Бельведерский!.. У меня чувствительное сердце, и я благодарю за это Всевышнего! Потому что, мне кажется, лишь благодаря ему я совершенно счастлив… У меня воображение горячее, быстро воспламеняющееся, восторженное, никогда не остающееся спокойным… Я очень люблю изучение некоторых предметов, в особенности поэзии. Я не стараюсь отгадать, подлинное ли я дитя муз или только выкидыш, — как бы то ни было, я сочиняю стихи… Я не глуп — но мой ум часто очень забавен. Иногда я хочу сойти за философа, но лишь подумаю, что эта философия не увеличит моего счастья, скорее наоборот, — я посылаю ее к черту».
Растет гора исписанных черновиков на его столе. Он читает русские стихи — Карамзина, Дмитриева, князя Шаликова. И пишет свои — русские и французские. Все это было пока не очень серьезно. Но что значит — заниматься поэзией всерьез? И разве всерьез писали свои стихи любимые им легкомысленные французы? Профессии такой — поэт — не существовало. Профессионально, то есть
Распорядок дня Николая Михайловича, его размеренный быт запомнились Вяземскому навсегда: «Карамзин был очень воздержан в еде и питии… Он вставал довольно рано, натощак ходил гулять пешком или ездил верхом… Возвратясь, выпивал он две чашки кофе, за ними выкуривал трубку табаку (кажется, обыкновенного кнастера) и садился вплоть до обеда за работу, которая для него была также пища насущная и духовная и насущный хлеб. За обедом начинал он с вареного риса, которого тарелка стояла всегда у прибора его, и часто смешивал он рис с супом. За обедом выпивал рюмку портвейна и стакан пива… Вечером, около 12-ти часов, съедал он непременно два печеные яблока. Весь этот порядок соблюдался строго и нерушимо, и преимущественно с гигиеническою целью: он берег здоровье свое и наблюдал за ним не из одного опасения болезней и страданий, а как за орудием, необходимым для беспрепятственного и свободного труда».
Вторую половину дня Карамзин тратил на чтение, прогулки, беседы с друзьями. Находил время поговорить и с Петром. Вяземский чувствовал, что этот человек будет для него кем-то особенным… может быть, станет даже важнее отца. Отец чувствует себя все хуже, часто кашляет, хотя и старается это скрыть. Он стал приветливее и ласковее с сыном, но почти не сетует на его рассеяние, не интересуется стихами… Совсем иное дело Карамзин. Ему хотелось подражать, хотелось быть таким же, как он, — независимым, спокойным, посвятившим себя семье и труду… Нельзя сказать, что Карамзин целенаправленно воспитывал своего юного родственника. Но самая жизнь рядом с Карамзиным была для Вяземского лучшим воспитанием.
— Вы пишете стихи; это хорошо, — говорил ему Николай Михайлович. — Но берегитесь; путь сочинителя труден. Нет ничего жальче и смешнее худого писачки и рифмоплета…