«Я не болен, а очень нездоров. Скверные дни, а еще сквернейшие ночи. Я буквально состарел и опустился десятью годами, с тех пор, что мы с вами виделись. Дух мой чернейший…» — жаловался он 12 декабря 1877 года невестке, княгине М.А. Вяземской{29}. И ей же накануне Рождества: «Я уже месяца два впал снова в свою скверную колею: хандра и бессонницы, которые хуже прежнего. Я прежде имел еще физическую силу и мог еще если не бороться, то по крайней мере кое-как сносить и терпеть. Теперь я совсем расслаб, особенно ногами: они отказываются служить. Волочу ноги, и то опираясь на палку с одной стороны, а с другой на руку… Все это сущая истина. За хандру не так боюсь: она бывала и проходила. Стало быть, и в этот раз может пройти, если я пройду. Но ноги другое дело: в мои лета новых не наживешь»{30}.
В октябре 1878 года, вскоре после восемьдесят шестого своего дня рождения, престарелый князь почувствовал себя плохо. Вернее,
Вера Федоровна приказала перевезти князя в Баден-Баден. Она хорошо помнила стихи мужа четвертьвековой давности: «Уж если умереть мне на чужбине, / Так лучше здесь, / В виду родных могил…». Последним приютом Вяземского стал отель «Beausejour» на углу Лангештрассе и Луизенштрассе, в самом центре города. (Сейчас это перестроенный жилой дом 2 по Луизенштрассе.) Последний вид из окна — Леопольдплац с памятником великому герцогу Леопольду, почта и белый четырехэтажный отель «Виктория» напротив. От него вверх уходила усаженная деревьями Софиенштрассе — улица, на которой умер Жуковский.
Мандельштамом сказано (в эссе «Скрябин и христианство») о том, что смерть художника — высший акт его творчества. Вряд ли это применимо к Вяземскому. Его смерть — не каноническое, положенное русскому поэту успение со всеми полагающимися атрибутами: прощальными словами, друзьями у гроба, народной скорбью… Нет, его смерть оказалась очень современной по духу — страшной, тяжелой, неопрятной, какой-то торопливой, скомканной. Вяземский уходил так, как если бы он был поэтом XX или даже XXI века. Исчезли, отступили перед лицом болезни столь свойственные престарелому князю спокойствие и мудрый юмор. Безумно уставший от затянувшегося земного существования, не раз призывавший смерть, он в последние дни, уже ничего не соображая, отчаянно цеплялся за жизнь, за бытие, из последних сил, инстинктивно пытаясь отсрочить, оттолкнуть то неотвратимое, что надвигалось на него…
«Вчера князь целый день спал, — записывал камердинер Вяземского Дмитрий Степанов 6 ноября, — но зато ночь была не хорошая: от 1 до 6 утра — он измучил меня. Утром посылал за М-me Баратынской, жаловался ей на прислугу, докторов, на княгиню… Лекарств принимать не хочет, ибо очень горько, а когда приехал доктор, то тому жаловался, что он спал три дня без просыпу и что ему не дают лекарств. Прошлая ночь была ужасная. Начиная от 9 ч. вечера и до следующего утра, до 6 часов он не спал, но время проводил в писании невозможных писем и в диктовке, понятной только для него самого. Ну и измучил же он меня! Ни одной минуты не дал покоя. Ужасно злой при этом. Упрекал, будто я сейчас был у княгини. Просто ужасный. После двухчасовой пробы писать самому письма он велел писать мне, при этом он лежал в постели, и сколько трудов мне стоило посадить его так, чтобы он мог писать. Наконец начал и что же? — вместо бумаги пишет по столу, потом спрашивает, где написанное?.. Потом он велел мне писать и стал диктовать по-французски…
Вздумал другую рубашку одеть, это тоже черта, которая показывает, что чердак не в порядке. Да, бедный князь совсем рехнулся, все, что говорит, — все нелепость, но большею частью он бранится, и это говорит гораздо чище, отчеканивая каждое слово. Бранится же он мастерски. Право, в этом искусстве он, пожалуй, выше его искусства литературного. Какая прискорбная сцена произошла у нас в доме на глазах всех; я думал, что с княгиней случится удар или разрыв сердца. Княгиня хотела ему, князю, помочь встать, а он в благодарность оттолкнул ее так, что она чуть на пол не растянулась. Ужасная истерика была последствием его безобразной выходки».
Состояние Вяземского быстро ухудшалось. Он страшно исхудал, ничего не ел, только пил чай. 7 ноября он читал в постели изданные Гротом «Сочинения и письма» Хемницера. Остановился на «Метафизическом ученике»: