Он переговорил с кем-то из крематория, я заплатил по счету, сверх суммы дал ему тридцать рублей, и мы попрощались.
— Счастливых вам похорон, — улыбнулся агент.
На следующее утро я приехал в морг раньше родственников, привез выходной костюм покойника. Во дворе уже стоял автобус с траурными полосами на бортах. Я поздоровался с шофером и позвонил в приемную. Вышли два парня с помятыми лицами. Взяв костюм, один из них буркнул:
— Жди десять минут.
— В крематории народа много? — спросил я у шофера.
— Много-то много, но идет быстренько. Знаменитостей разных, ясненько не спешат. Речи говорят. А нашего брата раз-два — и готово.
Крематорий выглядел впечатляюще: строгое плоское здание с красивыми подъездами, но в списках третьего зала нас не оказалось. Нам предложили кремацию по второму залу с доплатой. Я возмутился, и, видимо, не на шутку, потому что девицы из конторы сразу решили пустить нас по второму залу без доплаты, меж списка.
С полчаса мы толпились у дверей зала, дожидались, пока какие-нибудь провожающие не замешкаются. Наконец у одних не завелась машина, мы подогнали свою, быстро поставили гроб на каталку и ввезли в зал. Спокойная деловая женщина в черной мантии с молотком в руках взяла нашу квитанцию и прибила гвоздем к крышке гроба. Потом нажала какую-то кнопку и гроб медленно поплыл вниз. Играла музыка. Мы бормотали последние слова прощания с покойным… Жалюзи на полу закрылись, пол сровнялся, как будто минуту назад и не было перед нами никакого гроба.
Весь обратный путь родственники пилили меня за плохую организацию похорон; они успокоились только когда увидели, что я вполне реабилитировал себя, закатив щедрые поминки.
Со временем, набравшись этого малоприятного опыта, я стал по-настоящему профессиональным похоронщиком, можно сказать, приобрел вторую специальность. Если кто умирал — тут же звали меня. Я уже был «подготовлен» к таким событиям всей своей предыдущей жизнью и переносил их более-менее стойко.
Как-то, возвращаясь с кладбища, я вдруг понял всю непоправимость смерти и подумал: «Вот так скоро и меня повезут по этой дороге. И потом уже может больше ничего не быть, никакой загробной жизни. Ничего и никогда! Ну не случайно же все живое так отчаянно борется за жизнь!». Это запоздалое открытие прямо перевернуло мое сознание — я стал наконец по-настоящему ценить жизнь. Точно заново родившись, я радовался восходу солнца, гудению пчел над цветами, чириканью воробьев в листве, лаю собаки, разговорам соседей, голосу незнакомой девушки, которая с балкона что-то кричала своему парню, задушевной беседе стариков на скамье перед домом… «Эх, начать бы все сначала, — рассуждал я. — Уж я не совершал бы необдуманных поступков, не выяснял бы отношения с женой, не вел бы с друзьями дурацких разговоров за бутылкой… экономно тратил бы время — свое бесценное богатство». Но тут же понял, что обманываю себя: была бы у меня вторая жизнь, прожил бы ее точно так же, как первую. Не смог бы я постоянно прикидывать и взвешивать свои поступки — у меня не было опыта; не мог бы не выяснять отношений с женами — был молод и раним; не мог бы встречаться с друзьями только по праздникам, в пределах благоразумия. Таким уж я родился, таким меня запрограммировала природа. И все мои хорошие и плохие дела, все мои боли и радости — есть моя собственная жизнь, и ее я никогда не променяю на самый прекрасный рай.
Добряк Валерка
В. Агибалову
Валерка — долговязый, худой, жилистый, с большим носом, на котором видны вмятины от очков; при ходьбе сутулится и косолапит — так обычно ходят люди, привыкшие к физическому труду. Его родные переехали в подмосковный поселок «Заветы Ильича» из деревни Владимирской области, когда Валерке было пятнадцать лет. Позднее он не раз подчеркивал, что, как все сельские ребята, с детства «горбатился на земле». В поселке ему тоже приходилось работать в огороде, носить воду из колодца, пилить и колоть дрова — так что, его походка «работяги» имела обоснованную подоплеку.
В поселковой школе он слыл парнем с актерскими способностями — и не только потому что удачно пародировал учителей или перевоплощался в приятелей, выставляя их в комичном свете — он был ключевой фигурой художественной самодеятельности, а она в той школе была на высоком уровне — спектакли возили даже в Москву.