Эту фотографию сделали в те дни, когда Денвер начал подражать Л.-А. и расползся на мили – а Коди расползся аж до самой Калифорнии. На сорняках внизу снимка цветки… трагические Колумбины мягких зеленых полей в их рябящих ветрах и мчащихся оросительных канавах, ороканавах: Колорадо, где Коди начинал, ныне не сортировки, а отдаленные леса, Денвер – Совсем как Зеленый Драндулет в своем одиноком стояньи средь товарных вагонов во Фрисковом Рождестве, этот драндулет затерян в пространстве и превосходстве Насущности, которая краснеет и отражается от лиц женщины в комбезе и улыбере с Лэример-стрит – Улыба, полагаю я, его звали, Улыба Моултри, что покупал бакалею субботними днями, а затем терпел, пока они ждали в машине вечернего кина, покуда он играл в карты с ребятами в бильярдных задворках Кёртис-стрит, затем выпить в самородочном салуне, полном ковбоев и местных ярыжек с товарных дворов, и пришпоренных мальчуганов, и алкашни в безумной неразберихе; едучи ночью домой из кино, мальчонка Улыбы Моултри Рыжий дремал в затишье пожеланий и исполненных надежд, рука его упирается в Па, робко учась, веруя: но тот Улыба был никчемной, мерзкой бессчетной рогатой жабою, они повалили его в куст после снимка и забрали у него все деньги. Умер он от полупаралича, матерясь на жыдоф, в Тексасе или же Мэне.
Не успели оглянуться, как и сам Коди вымахал из маленького босоногого паренька пяти лет (1931) на этой картинке, где стоит на жарком солнце на цементных ступеньках, в коренастом комбинезончике, разглаженном и морщинистом, и сладком у трав и ссак дня, за ним лужайка, розовое дерево, денверский денек, где бессмертные облака вечно скитаются к своим горам. В небесах над Колорадо ничего не изменилось с 1931 года – Но теперь Коди вырос большим и скалистым, и прогонистым, и мужчинским в роке своем. Надежда самовыражается в составленье цветов, света и листвы на заднем плане Коди в одиннадцать, руки его сложены самодовольно, однако же с ожиданьем, он щерится в камеру, волосы зачесаны на одну аккуратную школярскую сторону, у него подтяжки и велосипедные мальчишеские защипы на длинных штанах, чистая белая рубашка сложена квадратом у локтя – В его глазах вся эта человечья вера, в одиннадцать вера есть (1937), которая ушла, а должна была бы созреть. Неужто не созрела?
Мы въезжаем в Мехико; (откуда мы знаем?).
Великие возбужденные футбольные поля сумерек и ветрохлеста привлекли наше внимание в первую очередь; снаружи на равнинах, за городом, где монастыри смешивают территории сельского хозяйства с асиендами и винодельнями, мы ощущаем этот ветер уже по-настоящему, я рву по равнине под ревущим деревом, огромным, сто футов, и глаза мои устремлены на тот розовостенный сливочный монастырь напротив, где бродят призраки дневных очертаний в саванах, неся с собою яблоки; теперь тот ветер, что озернился от виноградников, дунул, рвя поперек далеких фабричных футбольных полей пригородного Мехико с громадными беспорядками и договорами в промежутках, лупя, как ненормальный, и поток транспорта отказывается останавливаться. «Ты глянь, как пинают!»
«Ты врубись в это уличное