Тверской бульвар есть гормональный укол в матку.
крик виз
краг визг
вонз. игла —
потревожила и ушла
обратный путь
падает грудь
Пустозерск, Белосток
«Голубые края серебра»
A question:
— Скажите, я доеду на этом троллейбусе?
Reply:
— Куда?
— Ну, это… как его… к метро…
— Какому?
— Ну…
Внезапно оборачиваюсь, хватаю ветку дерева, велю, куда положить потерянные ключи, со всей этой занудной сибирской обстоятельностью описываю город К.
На философии у меня встал клитор и необычайно разросся, и лектор всю лекцию простоял у моего стула, прикованный мощным сексуальным потоком. Тьфу, тьфу. Я стала вспоминать все подряд: беременную женщину, изнасилованную мною два года назад в туалете института, и ее ушастого мелкого мужа, боявшегося мне перечить, парты, исписанные моими нецензурными призывами, и вот я снова такая же, со своей беззаветной и беззащитной эрекцией, и уже пьяная умею и писать, и говорю, только падаю с лестницы, волос не укладываю, курю где попало, а дома хорошо — молоко. Новый метод подразумевает полную полноту мягкой жизни, без подлого циничного нахальства и всей атрибутики нечистот. Не хочу боле писать про плохое! Ура! И не буду про интимные отношения!
Надо было тащиться за учительницей через весь город и завлекать ее. Опозданием на экзамен нельзя было завлечь: этим можно было снять остуду; надо было упомянуть и выделить общее:
вскользь — о предмете как о точной дисциплине; о запущенном неврозе другого жанра, который не письменный, а риторический; о допинге; доверительный сленг — мой голос ложился на ее (голос) и был как глосса: чуть — хрип — это кофе — как крем в ее ротовые морщины; большие глаза китайской керамики.
Кутафа, обернись! Насчет того, что кто-то тонул в чьих-то глазах, но мягко. Кто ее так наморщил? Дикие туманы царствования. И сгорбившись, отставив сапожок, ослабнув, вся вытянулась в сигарету (длинными пальцами мешала табак, травы, порошок: зрачки залили глаза).
— Отчего ты темная?
— От коридора.
Она слушала, как дети и мужчины — занятное, но непонятно от кого: растерянно. Ей нравилось, что я на ударении смазываюсь голосово, что я легко управляю своими обертонами. У меня получалось смешно: об универсализме в античности, о тождестве философии и математики, «взаимопроникновение всего во все», «сопрячь интеграл и ветер», о пушкинских неприличиях, и она уже совсем подумала, что мы на кофейном диване, и очнулась, и крикнула, и пожелала удачи, и с тех пор УЛЫБАЛАСЬ МНЕ ВСЕГДА.
— Меня тратили в школе, как хотели: на зеркала, на краски, ручки, и, чтобы мое личностное начало оставили в покое, я ушла в секс: тогда все так делали. Десять лет тюрьмы. Я насчет венозных дел никогда не славилась: я все глотаю в себя. Одной рукой надо было поддерживать ей голову, второй провести по горлу.
— Так ты сидела в Кутафьей башне?!
— Пращурка.
— А я был тогда стрельцом: татарин, кумыс в сапогах, волосы повсюду, и я взял тебя в полон. А ты все плакала сначала, а потом поднялась войной. Мы, татары, любим лизаться. Осквернять.
Институт опустел. Мы расположились на стенде (перевернутом), все было в табаке, в таблетках, оказалось, у нее маленький термосок со снадобьем, а в руку колет промедол. Кожа ног ее была нежная, темная, как у Флоренского. Мы выкурили еще по косяку, привалившись друг к другу, затем я снова лезла носом к ней под юбку, но пришел ректор дрочить в здание бухгалтерии и Высших курсов и с дикими воплями выгнал нас.
Мы шли на набережной, обнявшись. Она потеряла работу. Я — вообще все. Зато мы жили теперь на вокзале и еблись с отъезжающими солдатами, которые уже успели сильно запачкаться и отупеть во время забастовки.
Тверской бульвар — есть. Его надо обогнуть, вытолкнув мраморное яйцо наружу.
Освистывание профессоров стало хорошим тоном в этом доме. Он продолжал революционничать, но глуше, глуше; раскатистое эхо матерьялистов стало препирательством молодой индонезийской четы с ребенком, притороченным к отцу; они выясняли, где им поставить примус Мандельштама: на бархатной ли подушечке с экспонатом-удавкой или еще где; эхо чужестранной брани, воронка, выдвинувшаяся в конус, трубы и ямы, сумерки; соло контрабаса — это соло ущербного щипка — продольного. И если плодить состояние продольности — если продлить его или усугубить, — не выйдет ничего, кроме сумеречного выхода на ступеньки, когда кусты сдвигаются за тобой.
Зима обозначилась наконец дневным светом и тысячным семинаром. Он распался на тысячи уходящих в невозможный ветер и невозможный дом. На улице люди ели сухари, крошили сигареты, на их красные руки страшно было смотреть, и каждый следующий шаг сулил только холод и только опустошение. Скверик был просвечен теперь насквозь. Группы распадались на холоде и становились в толпе безымянными прохожими.
Записки охотоведа
На склоне лет многое стирается из памяти. Что же было, о чем я сейчас хочу написать? Что же это было? Что же? Как — что?!