А я стою ближе к экстремально-депрессивным мужикам — диванно-сопливо-героическим, титаническими усилиями воли выгребающим из пьянок и не находящим в себе сил сделать деловой звонок. Умирая от слабости и стеснения, не в силах отстаивать и противостоять, они сидят, нахохлившись, просят чего-то шепотом, сильно заикаясь, а внутри у них — сотни раз горевший торфяник — то здесь, то там дымок — незаживающие черные раны. Естественный отбор прав: меньше эмоций — больше жизни. По своей природномалой чувствительности бабы подымаются из огня, как покойники в крематории, чтобы зомбически-шарнирным способом обеспечить жизнь детей и внуков. Пусть дети будут унижены, но накормлены, раздавлены, но обстираны, одиноки, но здоровы: чистые толстые ничтожества выдаются на обозрение миру — такова их бабья задача на генном уровне. Если они не защемили мужу мошонку болтом своего шарнира — у ребенка есть шанс стать человеком. Блядско-самоходные установки — они на все пойдут ради собственного комфорта и продолжения рода как части собственного комфорта. А выродкам среднего рода остается лежать на обоссанных диванчиках со стаканом в руках, вскакивая время от времени, чтобы поссать да потолкать вперед тележку истории, сладостно напрягая мускулы и поджимая животы.
Каждому свое… Я физически чувствую, как жизнь выпихивает меня из себя — мне нет места в бабьем царстве и мужском кондоминиуме. Я не хочу ни туда, ни туда. Она выпихивает меня — как выпихнула когда-то из меня новое живое существо, обреченное на почти полное сиротство. Послеродовой изнасилованной походкой мною было пройдено по коридору родильного дома энное количество метров; было сообщено отцу о радостном событии.
— Чт
…Что… Что… Что же?
— Нормальный? Хорошенький? Соболезную…
А на дебильного урода реакция была бы другой?
Нечего прикидываться ангелом, если в душе горит торф, нечего изображать из себя хранительницу домашнего очага, если он нарисован на стене, чтобы скрыть разводы спермы и секрета. Не сыграть мне матерь-размноженку, я лучше буду кротом.
А вот самоходная схема:
…но она не отчаялась, себя не потеряла: работала, училась, дрочилась, кормила в косынке, пукала и пускала в дитя дым, чтобы времени зря не терять (он был удивлен), гремела на заводе ключами («Ей очень трудно нагибаться. Она к болту на двадцать восемь подносит ключ на восемнадцать, хотя ее никто не просит») — и вся такая с книгами под мыгой, золушковая — ходит-бродит — страшная, как моя жизнь, а ночью не выдержит, всплакнет, выйдет на лестницу, насрет в подъезде, уйдет в притон, вернется оттуда под утро, собьет шляпу с раннепрогулочного ветерана, оторвет от пиджака орденские планки, выкинет их в Москву-реку, нагрубит бессонно на заводе, включит рубильник в другую сторону, в туалете сворует веник и мыло, перевыполнит план, страшно выматерит очередь за котлетами, схватит с прилавка чужой сверток, пнет ногой малоподвижного кастрированного кота соседки, что грудой жира лежит под яблоней, жует траву и думает, как свинья, о вечном, — но все это мелочи: она преодолеет все невзгоды и наконец отхватит зубами по мощному куску личного мясного счастья и общественного уважения.