Варька всхлипнула, размазала по лицу слезы, сопли, тушь, помаду, секрет и помидоры, покривила рот, коряво потерла черным кулаком глаза, умокнула перо в чернильницу и вывела на конверте: «В Ростовскую губернию батюшке…». С хрустом почесала у себя между ног и прибавила: «…Еремею Евстратычу Малофееву».
А час спустя, спустя, она уже крепко спала, умостившись наконец в своем разноцветном белье сомнительной чистоты, и снилось ей, будто снова она в избе у батюшки, пол чистый как в музее, шкафы блестят, на полу стоят вина заморские да банки с осклизлыми грибками, на стене скачет человек с флагом, чайники кругом необычайные, краны не по-людски открываются, нужник здоровый, а как запирается — тоже хуй проссышь, унитазы всяких размеров стоят: от человечьего до тараканьего, ванная — что твой бассейн, а в ей ковер лежит пуховый… А на кухне сидит батя, говорит по-английски в широкий белый телефон, тапочкой покачивает, на подоконнике громоздится груда бумаг, а он все «ес» да «ес», все никак кончить не может, а она, Варька, сидит у его ног, тапочку снимает-надевает, волоски на пальцах рассматривает, головку склонила, лежит ушком на батюшкином хую и чувствует упругое сопротивление материала.
Этюды
На ржавой ратуше написано было «почтовый индекс ускорит», а под часами — через часы — «доставку писем адресату». Я пишу на скамеечке этот легкий похмельный кайф — обоняние обострено и утончено; воздух концентрирован, как одеколон; запах дыма изумителен в бабьем лете; в луже валяется разломанный деревянный детский домик с выжженной псевдорезьбой.
О этюды — выход на натуру с этюдником! Этюды — где допускается вариабельность линии и расчленение цвета, джаз осени, типографские несовпадения; о отражение зелени в темной глубине лужи, о лужевое небо и запах чинящих крышу! Я делаю стойку. Мой хвост заработал. Передняя правая лапа — на весу; возбуждение — удивление, и — вы видите — я хожу челноком! Я «поднимаю» пространство:
(это слишком нежный материал {нежный, как веко алкоголика}, чтобы приправлять его сметанными предисловиями и горками императивных формул, похожих на несчетно и тщетно подогреваемый черствый хлеб)
Темные этюды при искусственном освещении, писанные за ореховым крепким бюрцом гусиным перцом после поглощения плотной гусиной ноги с корочкою и яблочным мешком дыма; эдакая гусья укомплектованность мяса чуется мне в предыдущей фразе; ореховая крепь и гладкий стёс-сколок охро-розового дерева, мягкий хрип понижения интонации в конце фразы, горловое «р» и смягчение звонких согласных предстоящим союзом «и».
Светлые этюды в круглом луче объектива: опушка персика в бокале и острия отлакированных орешков. Опушка — плесень, водоросль, мягкое сцепление волокон — нежное, подрагивающее от далеких подземных звуков. О, это странное сочетание — «абрикосовая теплая». Может быть, это был абрикос. Рубин-Гранат-Кагор. Рэнэ и Клод Моне — ренклод зелено-розовый и бледный — сочен.
Освещение меняется. За ржавой ратушей, за сквером, отлитым из луж и листьев, загорался асфальт — сплошным солнечным полотном.
Осеннее солнце больно ударяет меня в память. Я еду в троллейбусе в прошлое; кольца дорог — киклические строфы — площади, площади; я еду, выпивая окончания улиц: — триумфальная — спасская — Черногрязская. Уколы улиц; дозы солнца — полтора кубика; не эйфория — дрожь нормы. От миллиона криков и невозможностей осталось одно — тихонькое и выцветшее: Саардамский Плотник.
Что со мной? Я ничего не вижу, кроме скрещения лучей.
Разговоры на другой день
Что-то прогнулось в моем продымленном мозгу, скрипнуло, и быстро-быстро, под визг пэтэушниц, стали рушиться бутафорские лесенки добротности текстов. Ведь ничего нет; это даже не первый этап, а нулевой, и сладость его необязательности обернется вскоре злой растерянностью мальчика перед грудой кубиков; ведь был город, и то, что осталось, надо сложить в коробку.
Ибо в той сладости — сладости первого прочтения — девяносто процентов ощущения и десять — истинных текстовых удач; просто я помню ощущение, с которым это писалось, и некоторое время продолжаю смаковать отголоски его. Через день это пропадает. Остается мертвый текст; что-то блеснет и исчезнет в груде мусора, и — тоска, и желание уничтожить, и стыд, и кромешное недоумение: как я могла?!