Читаем Викинг. Ганнибал, сын Гамилькара. Рембрандт полностью

— Ваше здоровье, господин ван Рейн!.. Что же до Саскии, повторяю: положение серьезное, но мы с Бонусом сделаем все возможное и даже невозможное. Можете не сомневаться. Я же со своей стороны прошу вас: работайте и, если можно, ускорьте этот групповой портрет. Я беседовал с Баннингом Коком. Его друзья начинают терять терпение… Зачем вам это нужно? Надо беречь свою репутацию — к сожалению, таков наш суровый век.

— Вы правы, доктор. Работать надо. И я работаю. После всех смертей, которые мы пережили — а ведь у Саскии тоже умерли тетка и сестра Тиция, — я все же держусь.

— Иногда мы просто удивляемся, господин ван Рейн. Глядя на вас…

— Да, доктор Тюлп, я наступаю себе на горло, чтобы не рыдать, я делаю вид, что гроза проходит мимо меня, я сжимаю в кулаке свое сердце, чтобы оно не треснуло от горя. И работаю. Могу показать кое-что из моих новых работ.

— Вы говорите чистую правду. Вы — из камня, господин ван Рейн. На вашем месте другой бы давно обмяк. Но учтите: эти стрелки́ нетерпеливы, они жаждут увидеть себя на стене своей гильдии. В Ниве Дулен. И потом, я ведь тоже причастен к этому заказу. Это я рекомендовал вас Баннингу Коку.

— Все знаю. Я пишу их. — Рембрандт лег грудью на стол, проговорил заговорщически: — Они желают видеть себя, а я хочу написать нечто, чего никто еще не видел.

Доктор впервые заметил в глазах художника странный блеск, который выдает человека неуравновешенного. Но откуда он у ван Рейна — здоровяка из здоровяков?

— Я пишу их, — продолжал Рембрандт. — Я все время работаю на складе или в мастерской. Все два десятка стрелков поочередно позируют мне. Они видят воочию мои этюды. Они в курсе всего, доктор.

— Но — время, господин ван Рейн. Год уже прошел. А может, и больше.

Рембрандт усмехнулся:

— Что такое год? Вы видели полотно? С чем бы его сравнить? Вот больше этой стены.

Тюлп обернулся, чтобы посмотреть стену, на которую указывал художник.

— Они рвутся на склад, доктор, а я их туда не пускаю.

— До каких пор?

— До тех пор, пока не закончу. Они только помешают своими советами. Поверьте мне, доктор, не хочу хвастать, но ведь я работаю свыше человеческих сил, как вол, как ишак на Востоке, как верблюд в Сахаре, как слон в Индии. Да, да! Я таскаю на себе мешки, бревна, разные тюки. Я изнываю под ношей, но я держусь. Я же из грузчиков. Я из мельников. Милый доктор, я не человек, я бездушный египетский рычаг, подымающий скалы на вершину пирамиды.

Доктору стало неловко. Он понимал, что имеет дело с мастером, который не нуждается в подстегивании. Но что поделаешь с этими нетерпеливыми заказчиками, с их тугой мошной?

— Когда вы писали «Анатомию», я торопил вас?

— Нет, доктор, не торопили.

— Мы укоряли вас в чем-нибудь?

— Нет, не было такого.

— А теперь я прошу: ускорьте по возможности. Ради вашей же пользы.

— Я буду молить бога, чтобы он даровал мне… Если Саския будет здорова, если запищит младенец — я стану трижды волом, четырежды верблюдом, я буду работать, как римский раб.

Доктор сказал:

— Я вас люблю, господин ван Рейн. Вашу семью люблю. Художника в вас люблю…

Почему этот старичок на стене так любит бередить старые раны? Его хлебом не корми — дай поболтать о прошлом. Причем о самом что ни есть страшном. Он горбится, веки у него чуть не смыкаются, не глаза, а щелочки. И сухими губами, потрескавшимися от времени, горя и холодов, — все говорит, говорит, говорит.

Этот, который на кушетке, затыкает уши. Ему не хочется слышать всего этого. Не хочется снова переживать то, что пережито. Кто сказал, что перемелется — мука будет? Нет, не стало мукою пережитое, оно — как булыжник в груди. А тот, на стене, все говорит — хоть уши затыкай…

Старик, который на стене, нынче переходит на «вы». С чего бы это?

— Господин Рембрандт, вы пережили такое, что не дай бог другому! Вам кажется, что я улыбаюсь? Это назло недругам. На самом деле — от спазма в горле. Этот спазм называется в просторечии рыданием. Меня часто занимает один вопрос: разве мы обидели бога? Отчего были такие напасти?

— Что тебе надо? — ворчит тот, который на кушетке. — Я же все испил до дна. Нет больше горя. Не осталось его. Один пепел!

— Что верно — то верно… Однако была и радость. Давай вспомним: родился Титус. Прекрасный мальчонка, умный, здоровый. И она играла с ним, вскормила его…

— Вскормила? — Кушетка скрипит — это старичок пытается поудобнее лечь, но что-то не получается.

— Да, вскормила. Правда, счастье длилось недолго. Меньше года. Но все же. Она видела его, носила на руках…

— Нет, почти не носила. Ее самое приходилось поддерживать руками Наверное, мальчик убил ее.

— Все молодое, юное нарождается для того, чтобы сменить старое, старших, уходящих.

— Это Саския была старая и уходящая? Это в ее-то годы?! Да она же как следует и не пожила!

— Ровно столько, сколько отпустил господь.

— Нет, не пожила она!

Старичок на стене вдруг начинает глубокомысленно рассуждать:

— Возможно, господин ван Рейн. Но ведь и вы сейчас могли бы встать у мольберта, вместо того чтобы кряхтеть и стонать на кушетке.

— Нет, не могу. Силы уходят.

Перейти на страницу:

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза