Еще нигде так великолепно не раскрыл писатель свою глубокую веру в то, что из трагической эпопеи революции, залитой кровью ее врагов и ее верных сынов, встанет солнечное будущее человечества. Таков был ответ гуманиста Гюго многочисленным хулителям революции, которые с особенной яростью обрушились на нее после дерзновенной попытки Парижской коммуны.
Высокий эмоциональный накал, свойственный как поэзии, так и прозе Гюго, особенно ярко чувствуется в этом последнем его романе, насыщенном патетическими сценами и изображением горячих, взволнованных, героических эмоций. Такова патетика счастливой встречи Говена с Симурдэном, которого он, «задыхаясь от волнения», узнает в человеке, спасшем ему жизнь, заслонив в бою своим телом: «Мой учитель!» — восклицает Говен, упав на колени возле раненого; «Твой отец», — поправляет его Симурдэн. Или крайняя степень отчаяния, которая с такой силой выражена в крике матери, долгие дни и недели искавшей отнятых у нее детей и внезапно увидевшей их в окне горящей башни. Интересно, что в моменты особенно сильных волнений Гюго заставляет своих персонажей бросать дерзкий вызов даже самому богу («Это значило бы, что бог — предатель…» — восклицал Гуинплен у постели умирающей Деи; «О, если бы я знала, что им так суждено погибнуть, я бы самого бога убила!» — кричит несчастная мать, видя, что огонь пожара подбирается к ее детям; «Так вот каковы твои дела, милосердный господь!» — бросает гневный упрек, грозя кулаком небу, сержант Радуб, не имея возможности спасти этих детей, усыновленных батальоном, так как ключ от горящей башни остался у бежавшего Лантенака).
Полна волнения и одна из последних сцен романа, где говорится о слезах войска, присутствующего на казни своего любимого командира Говена: «Послышалось то, чего нет ужаснее, — рыдание войска. Раздались крики: «Помиловать! Помиловать!» Некоторые падали на колени, другие, бросив наземь оружие, протягивали руки к вершине башни, где сидел Симурдэн… Даже сердце льва… сжалось бы и дрогнуло в ужасе, ибо страшны солдатские слезы» (11,
В творениях Гюго столько страсти, любви, героики и энтузиазма, что чувства эти глубоко волнуют и увлекают читателей к высоким демократическим и гражданским идеалам. Недаром в книге французского коммуниста Флоримона Бонта, выпущенной к стопятидесятилетнему юбилею со дня рождения писателя, красноречиво отмечена именно эта особенность Гюго: «Никогда не покидает Гюго внутренняя взволнованность. Даже восьмидесятитрехлетним старцем, на краю могилы, он был полон вечно юного энтузиазма и, покоряя миллионы читателей несравненной смелостью своих образов, страстностью сверкающего лиризма, могучей силой блистательного ораторского слова… увлекал людей на крутую дорогу, поднимающуюся среди колючих терний, — дорогу чести»[79]
.3. Последние годы жизни
Последние годы жизни Гюго наполнены той же кипучей политической и творческой деятельностью.
Прежде всего, это была длительная и пламенная борьба за амнистию коммунарам. «Рана, которая кровоточит на теле Франции, — это неумолимые репрессии, которые поразили около 20 тысяч французов после падения Коммуны… Я требую амнистии! Я требую полной неограниченной амнистии», — заявил писатель, поднявшись на сенатскую трибуну 22 мая 1876 г. Так как к нему не прислушались, он возобновил свои выступления в сенате в 1879 и в 1880 гг., упорно требуя амнистии коммунарам, напоминая о необходимости возвратить кормильцев в обнищавшие семьи, утверждая, что в интересах государства вернуть из ссылки тысячи работников парижской промышленности, которых ей не хватает (амнистия была, наконец, объявлена в 1880 г.).
Неутомимый общественный деятель, трибун и оратор, Гюго продолжает в своих выступлениях защищать идеи мира и братства народов и страстно бороться за спасение жертв белого террора. Он принимает сторону восставших лионских рабочих и в знаменитой речи «Лионские рабочие», произнесенной перед рабочими Парижа в 1877 г., прославляет рабочую солидарность, резко противопоставляя друг другу два лагеря — мира и войны.