Поэтому он ведет работу по оживлению противоречий, потенциальная жизнеспособность которых основана на принципиальном равенстве всех контекстов. Поскольку из них вынуты сущности, они превращаются в резервуары онтологического вакуума и в силу его изотропности могут размножаться почкованием, давая потомство из произвольной точки. Среди вариантов умножения таких контекстов удивительным образом находится место для реальных эзотерических методов. Прежде всего двух — сакральной этимологии и принципа обратной аналогии. Сакральная этимология осуществляет репатриацию некоторых современных слов, чей смысл был затерт цивилизацией, на исконную территорию. Пелевин делает то же самое на уровне знаков. Можно называть это выдумыванием или эффектной профанацией, но механизм остается похожим. Ключевые слова и даже буквы своих книг Пелевин стремится распаивать на составляющие, принадлежащие самым отдаленным контекстам. Про букву “П” в “Generation “П”” можно написать не меньше, чем про самого Татарского. То же относится к вариантам прочтения заголовка “Empire V”. Когда раскрывается происхождение слова “баблос”, мгновенно наводятся связи между тем, что иначе едва ли можно было бы свести в единый план рассмотрения. Между Вавилоном и русским жаргоном, деньгами и кровью, жизненной силой человека и священным напитком вампиров. Второй эзотерический метод — принцип обратной аналогии — упомянут в этом же романе: “Сакральную символику часто следует понимать с точностью до наоборот. Верх — это низ. Пустота — это наполненность”. Высказанное устами очередного наставника очередному Тупому это замечание приобретает, конечно, профаническое содержание, однако позволяет узаконить неопределенность постмодернистского высказывания. Это неопределенность во всех смыслах сразу — хронологическом и этическом, в смыслах искренности и серьезности. Даже в фактическом, ведь сама иерархия власти (что может быть очевидней?) становится непрозрачной. Еще задолго до последних злободневных романов Пелевина подобную неопределенность как “игру на грани стеба” было предложено считать определением литературного постмодернизма .
Пелевин и постмодернизм
Видимо, с этим определением стоит согласиться, поскольку только в такой игре Пелевин по-настоящему последователен. Буддийские притчи в его книгах могут быть удачным экспонатом истины, но они могут быть мгновенно осмеяны. Поэтому не Пелевин привязан к буддизму, а буддизм к Пелевину — в качестве детали конструктора. Пелевин собирает конструктор из знаков — и здесь он неизменен. В этом смысле показательна его раскованность в том, что можно было бы назвать самохарактеристикой его творчества. Например, в “Empire V” он пишет: “Развитой постмодернизм — это такой этап в эволюции постмодерна, когда он перестает опираться на предшествующие культурные формации и развивается исключительно на своей собственной основе”. Что это, как не признание самоповторов? Или диалог в “П5”:
“ — Непонятно, почему у них мат через многоточия, если они бунтуют.
— А чтоб аудитория шире была”.
Что это, как не признание над собой законов рынка и того, что писатель “угождает праздным умам” ? Пелевин уже давно лично участвует в постмодернистской игре, и будет неудивительно, если он однажды напишет о себе в третьем лице. Безусловно, он не вполне равнодушен к оценке мира негативным постмодернистским мировоззрением. Как и все, кто не хотел бы насовсем оказаться за бортом традиции, он не готов считать прежнее искусство устаревшим или чему-то проигранным. Однако избыточный акцент на знаках современности не позволяет ему заявить об этом прямо. Результатом становится отсутствие защищенного от иронии измерения, где он смог бы четко высказаться о своем отношении, скажем, к ведущим фигурам того же постмодернизма. Чтобы обращаться с их наследием, ему приходится претворять в жизнь ими же сформулированные идеи — причем без каких-либо уважительных ссылок. Некогда Кафка стал ярлыком на опыте абсурда, и это не требовало какого-то понимания Кафки (например, есть роман Х. Мураками “Кафка на пляже”, в “Дневнике Бриджит Джонс” Х. Филдинг фигурирует книга “Мопед Кафки” и т.п.). В искусстве изворачиваться и подытоживать за других теперь сам Пелевин рвется на первое место. Найденное другими он экспроприирует иронией. К примеру, делает из Бодрийяра и Деррида постмодернистские фетиши (см. “Макендонскую критику французской мысли”). В “Священной книге” он говорит о том, что в мире “шесть миллиардов Мюнхгаузенов крест-накрест держат за яйца друг друга”. Вопрос в том, нашел ли сам писатель такую точку, чтобы утверждать, будто он смотрит на них со стороны?