После этого мы иногда где-то пересекались, но не общались. Хорошо помню Цоя на десятилетии АКВАРИУМА, которое проходило в общежитии Кораблестроительного института. Там я впервые их увидела вместе с Марьяной. Я тогда еще очень удивилась: такая большая белая женщина (у нее еще волосы были высветлены) и черный худенький Цой. К тому времени я слышала уже довольно много его песен. Цой, конечно, сильно выделялся на общем фоне, хотя я не могу с уверенностью сказать, что тогда воспринимала его как человека с явным потенциалом.
Всерьез я к нему стала относиться только после «Камчатки». Меня очень удивил этот альбом, особенно то, что его сделал такой еще очень молодой человек. Я до сих пор считаю, что это самый петербургский альбом в истории нашей отечественной рок-музыки. И никто, наверное, меня в этом никогда не разубедит.
Ну а потом, когда я стала работать в рок-клубе, мы, конечно, стали чаще общаться. Я занималась литовкой текстов, и мне приходилось читать их сразу, как только они создавались. И тут с Цоем, наверное, было проще всего, потому что он не то чтобы сразу на все соглашался, но у него не было такого революционного задора, как у Борзыкина, когда любой ценой надо этот текст залитовать, добиться, встать на уши. Цой к этому не прикладывал никогда никаких усилий, не уговаривал, не убеждал, не упрашивал. Наверно, поэтому все получалось само собой. И не потому что тексты у него были менее революционными, чем у Борзыкина. Скажем, то, с чем он выступил на фестивале в ДК «Невский», по социальной значимости, о которой тогда все любили говорить, было ничуть не слабее.
Именно за это выступление партийные люди и назвали Цоя фашистом. Тогда рок-клуб курировала такая девица лет двадцати пяти, но уже с клеймом члена КПСС на лице. Работала она в Куйбышевском райкоме партии. После выступления КИНО она пришла и сказала: «Вы видели, как он стоит на сцене? Он же фашист!» Дело было, конечно, не в том, как он стоял, а в том, что он пел. Тогда были «Дальше действовать будем мы», «Перемены», которые он потом долго не исполнял, потому что обещал Соловьеву дождаться выхода фильма.
По-моему, Кинчев первым принес мне текст, который был посвящен событиям не то в Филадельфии, не то в Сан-Франциско. И я тогда поняла, что вот такие варианты с названиями, относящимися к какой угодно стране, только не к нашей, — это хоть и слабое, но прикрытие. Все, конечно, на виду, но тут можно, грубо говоря, и словчить. Мне приходилось и на такие вещи идти. Поэтому когда Цой мне принес «Анархию», я ему сказала: «Ну ты сам-то понимаешь?.. Может пародией назовем?» А он говорит: «Мне абсолютно все равно, как будут называться мои песни, даже если это будет где-то опубликовано. Главное, чтобы я их пел». Я тогда так поразилась. Это был как раз тот момент, который отличал его от других. У него не было никогда цепляния за какую-то букву, ему важно было выйти на сцену и спеть.
С другой стороны, был еще такой эпизод, который потом буквально повторяется в фильме «Рок», почему я и думаю, что у Учителя он говорит абсолютно искренне. Тем более что разговор этот у нас был задолго до съемок. На дне рождения у Борьки он сам ко мне подсел и стал говорить, что не знает, нужно ли кому-нибудь то, что он пишет. Для него как раз более значимо было то, что он в своей кочегарке кидает уголь и точно знает, что людям от этого тепло. «А песни, сказал он, — я не могу их не петь, но я не уверен, что они кому-нибудь нужны».
И все же, я думаю, что это был чисто внешний момент, потому что хорошо помню другую историю. В те годы, для того чтобы группа могла выехать куда-то на выступление, нужны были тысячи разрешений. И в конце концов додумались еще и до того, чтобы требовать разрешение на выезд от Министерства культуры из Москвы. КИНО, АЛИСА и еще кто-то собирались ехать на итоговый концерт Московской рок-лаборатории, первый год она тогда существовала. Весь день они ждали разрешение из Москвы, но и к вечеру никакой телеграммы не было. Наталья Веселова говорит: «Все. Никто не едет. Я не собираюсь брать на себя такую ответственность». Ну и Анна Александровна, директор ЛМДСТ, сказала, что ни в коем случае никого не выпустит. И Цой, который всегда мне казался — скала, Восток, полная непроницаемость и полная индифферентность, — с ним буквально истерика началась. Слезы градом и вопль: «Почему я все время должен вот это терпеть?!» Я от него такого меньше всего ожидала. Так что при всем внешнем наплевательстве: дадут спеть — спою, а не дадут — не спою, — для него это было очень серьезно.