Раньше она никогда не называла его Ромусем, только Робейко. Мне стало смешно, я не сдержался и молча усмехнулся.
Она поняла. Гордо вскинула голову, выставила ногу вперед и сморщила нос. Я без слов посмотрел ей в глаза, глубоко-глубоко, на самое дно.
И она на мгновенье смешалась, захлопала-захлопала глазами — вот-вот заплачет.
Нет: круто повернулась и на ходу, и не оглянувшись, сильно хлопнула моими жиденькими, двустворчатыми, с тоненькими филенками, дверями… Вот тебе и Юзя!
Тонкая фанерная дверь еще продолжала трястись, когда пришла мать. Они встретились возле ворот, уже на улице, когда заплаканная Юзя выбегала с нашего двора.
Мать пожурила меня, зачем я опять ее обидел, вздохнула, что не Ромусю Робейко должна была достаться такая девушка да с такой мастерской…
Потом поплакала, что от отца вот уже три с половиной месяца нет писем. Может, хворает, может, что другое. А теперь вот, «как немцы заберут нас, польских, с божьей помощью под свою опеку», тогда и вовсе не будем имети от него никаких вестей…
Наконец сказала, что пани Будзилович послала ее ко мне просить, чтобы эту ночь я переночевал у них. Было это вечером 14 сентября, в воскресенье.
Я и пошел с ней.
Там уже была приготовлена для меня на веранде широкая скамья с волосяным матрацем и набитой соломой подушкой и лежало аккуратно сложенное на кресле-качалке старое байковое одеяльце.
Подали ужин… Съел я тарелочки четыре моего любимого картофельного супа со шкварками и кусочек отличной говядины весом с полкило. Варили, оказывается, специально для меня.
Видя мой хороший аппетит, пани Будзилович велела матери подать мне все, что осталось от обеда. Я не возражал. Съел две вкусные-вкусные котлеты на масле, со сладким салатом в сметане, а на закуску — глубокую тарелку клюквенного киселя, сладкого, как сахар, и с холодным молоком.
Наелся так, что кисель ел уже без хлеба. Где мне было знать, что разрешат добавку! Поэтому налег было на хлеб: умолол с полкило ситного и с полкило белого.
Ну и жадно же пил: опорожнил стаканов пять сладкого чаю с малиновым конфитюром. Мать еще и от себя угостила парой сушек и пряником — достала мне к чаю из своего сундучка.
Добавку получил по той простой причине, что пани Будзилович, отправив Болеся в Россию доучиваться, очень нервничала, поэтому ела мало. А тут еще, ожидая немцев» и вовсе потеряла аппетит: не удивительно, что от стола много оставалось.
Запомнил я этот ужин потому, во-первых, что моего заработка не хватало даже на еду, а во-вторых, так роскошно ел я в последний раз перед великим постом на долгие времена…
А ведь это была мне плата за тревожную ночь, которую я должен был провести у них, как страж господского имущества и жизней хозяев, хотя никакой тревогой, можно сказать, и не пахло.
И спал я неплохо. Начиналось новолуние, погода стояла теплая, в саду всю ночь поэтично стрекотали кузнечики, и под их музыку я уснул, всем довольный.
Раза два все же должен был встать, хотя и очень не хотелось. Прислушивался — все тихо… Сделав свое дело, снова ложился и тут же засыпал. И ничего не слышал — никакой стрельбы, никакой тревоги.
Ночью из города ушли без боя последние русские части. Возможно, два-три выстрела было. Беднота тихо, без шума, грабила воинские склады, разбирала по домам хлеб, муку, рыбу, лук, консервы, бочонки с салом. Тихо, без шума сгорел высокий железнодорожный виадук за вокзалом.
Рано утром 15 сентября 1915 года, в понедельник, когда Матей Мышка еще спал на веранде дома господ Будзиловичей сном праведника (даже подушку обслюнявил, как ребенок), — в Вильно вошли немцы.
Проспал, Матей, немцев. Ну, не беда. Потом от людей разузнал, что особенно интересного ничего не было, когда они забирали город: вошли, как входит любое войско в город, оставленный без боя.
Подошли из-за Вилии, по мосту от Зверинца и по Зеленому мосту со стороны Кальварийской улицы. Сперва разведка: на мост и под мост… Обнюхали, обшарили и пустили конницу.
Проснулся я от музыки военного оркестра, когда улица уже содрогалась от топота ног.
А когда вышел за ворота, немцы валили валом — на конях и пешим строем, в синих мундирах, в блестящих шишастых касках, с рыжими меховыми ранцами на горбу.
Мирные обыватели из нашего дома (где жили Будзиловичи) и из соседних домов облепили окна, балконы, сгрудились у дверей и ворот, постепенно выдвигаясь все дальше на тротуар.
Потом смотрю — уже висят немецкие и польские флаги, где раньше висели русские. А когда прошло довольно много пехоты, прошла конница и отгрохотала артиллерия — несколько десятков здоровенных тяжелых орудий, по четыре пары коней в упряжке, и тонких, длинностволых легких орудий, по три пары коней в упряжке и когда снова бесконечной вереницей потянулась отборная немецкая кавалерия, цокая по мостовой, из домов выплыли со своими чадами и домочадцами пани полячки и состоятельные еврейки, причесанные, принаряженные, в белых платьях, с букетами цветов, с коробками конфет, с пачками папирос…