Юзя опомнилась, забегала, ровно испуганная курочка вокруг петухов.
А отцы наши сидели на своих кроватях, молчали и поглядывали. Войдя, я даже не заметил, что они дома.
На мое счастье, в ближайшие дни у меня не было времени ни поговорить с Юзей, ни обменяться мнениями с Робейко.
На другой же;
день, вечером (то есть 17 декабря, за неделю до рождества), когда я вернулся с вокзала, пришли немцы и арестовали меня. Никакого обыска в квартире не делали. Просто пришли два немца-жандарма, предъявили ордер от комендатуры и велели одеваться. Отвели в тюрьму на Лукишки.Я не знал, да и сейчас не знаю, что послужило поводом к моему аресту. Думал, участие в осуществлении контроля на вокзале (я ведь вступил в Советскую милицию) или навет кого-либо из моих добрячков-соседей. Заподозрить Робейко, будто он мог донести, мне и в голову не пришло.
Немцы в тот день вообще арестовывали пачками, особенно рабочих и служащих Виленского железнодорожного узла.
Несколькими днями раньше началась немецкая эвакуация. Немцы вывозили из города не только свое военное имущество, но и гражданское, городское. Потихоньку, без шума, стали угонять в Германию паровозы и вагоны, принадлежащие нашим железным дорогам.
«Рабочая милиция» была организована на Вороньей давно, но малочисленная. Теперь она выросла в милицию Совета (по сути дела, это была Красная гвардия), и Совет отдал ей распоряжение установить на вокзале рабочий контроль. Первое время мы проводили лишь общие проверки и вылавливали спекулянтов. Но потом как-то само собой получилось, что стали контролировать и немецкие воинские составы. Немцам, понятно, это страшно не понравилось.
В эти дни под видом немецких воинских обозов вывозили свое добро из поместий в город помещики, а из Вильно в Варшаву и другие польские города, подальше от наступающей Красной Армии, вывозила свое добро, унося ноги, польская и еврейская буржуазия.
Улицы были забиты фурманками. Ни пройти, ни проехать… Рабочие удивлялись: «Неужто все это немецкое?» — и кое-где стали задерживать их, осматривать.
Было также несколько случаев, когда толпа растаскивала мебель из квартир, брошенных выехавшей буржуазией.
И вот под предлогом борьбы с бандитизмом и самовластием немцы произвели массовые аресты.
В день ареста я стоял на посту у штабеля дров на вокзале. Немцы распродавали дрова, пока Советская милиция не вмешалась и не запретила продажу. Вот я и думал, что меня арестовали в связи с этим. Никого к штабелю я не подпускал и, пока дежурил, изорвал уйму немецких квитанций, с которыми лезли по дрова спекулянты.
XII
ТЮРЕМНАЯ АЗБУКА
Впервые я очутился в тюрьме.
Привели меня на Лукишки, и первым, кого я увидел в канцелярии, был рыжий Рудольф. Оказывается, он уже служил здесь. Когда анкета была заполнена и меня заприходовали во все реестры, Рудольф отвел меня в отдельную пустую комнату и велел раздеваться догола.
— Зачем? — удивился я. — Мыться здесь холодно, воды нет.
— Сейчас я тебя вымою! — пригрозил он, довольный своей шуткой, и добавил более покладисто: — Порядок такой.
Я разделся. Рудольф принялся тщательно осматривать мою одежду, прощупывать все швы.
— Дома обыска не делали, а ты тут копаешься, — не утерпел я.
— Вот-вот, тем более должен прощупать все твои косточки, — преспокойно ответил Рудольф. — Порядок такой, и ты не отбрыкивайся. Не ты тут первый, не ты последний, своих порядков не вводи.
Поразбросал мои брюки и сорочки и тут же велел одеваться. Мое белье и одежда — все было в дырах, сам худой, что скелет, а он, стерва, отошел в сторону, закурил трубочку и смотрит, как я одеваюсь, посмеивается. Наконец процедил сквозь зубы:
— Э-эх ты, пролетарий!
Я послал его к черту. Он не обиделся. Но карандаш и записную книжку отобрал.
И повел меня по железной лестнице на второй или на третий этаж к «цэли» (камере) номер сорок, где сдал с рук в руки надзирателю.
Надзирателем был старый, седоусый тюремный служака, виленский поляк. Служил он тут при русских, служил и теперь. Его отвислое брюхо в тюремном мундире было перетянуто ремнем. На ремне висел на одном боку револьвер, большой, вроде карабина, на другом бренчали ключи.
Когда я попытался спросить его о чем-то, он хрипло гаркнул:
— Не разговаривать!
Оскалил гнилые зубы под прокуренными желто-серыми усами и с силой лязгнул дверью.
Дверь запиралась сама. Но на ночь он навешивал еще и огромный, тяжелый замок.
Одиночка была тесная, довольно чистая, только воздух в ней мне не понравился: несло от параши.
Не зная, чем бы заняться, и придя, — непонятно, по какой причине, — в веселое настроение, я запел «Интернационал». Надзиратель, гад, должно быть, стоял за дверью и только этого ждал…
Громко лязгнув окошком, открыл его и заорал разъяренный:
— Порядка не знаешь? В карцер захотел?
— А что? — удивился я.
— Не на свадьбу пришел — распелся!
И снова яростно лязгнул окошком в железной двери.