Если музей был лодкой, то лодка была ковчегом, куда, по прихоти местного Ноя, решили сложить лишь сумбур. Африканские маски и изваяния, индонезийские статуэтки и куклы, роскошный батик, циновки из листьев кокосовой пальмы, золотая вязь восточного орнамента, полудетские акварели, резные фигурки про цирк (Бухгейм цирк обожал), авангардистские истуканы, сварганенные из газет, деревяшек, лопат, отслуживших приемников, бесчисленные экспонаты запредельно вульгарного кича — здесь было все это вместе. И все это вместе было здесь антуражем для главного — коллекции экспрессионистов, которую заносчивый старец, ненавидимый дружно округой за необузданный нрав, подарил недавно Баварии — в обмен на постройку ковчега.
Дарси увлекся и не заметил, как пролетели два часа. Полотна и графика Карла Шмидт-Роттлуфа, Эриха Хенкеля, Эмиля Нольде, Алексея Явленского, Э.Л. Кирхнера и Отто Дикса демонстрировали ту настоящую смелость, которой так не хватало самому англичанину. Вот она, одна из последних вех, где отметилось явным присутствием Чувство. Потом все больше шли зеркала. В зеркалах все куда холоднее…
Одни лишь тюльпаны Нольде ценнее, чем все, что я написал, думал Дарси, отдавая себе печальный отчет в том, что научиться смелости, как и дару летать, невозможно. Особенно во времена, когда небеса пустынны и сухи, как просеянный ветром песок… Нет, пожалуй, с Отто Диксом я бы еще пробежал стометровку. Но только не с Кирхнером. Да и заплатил он куда как дороже — своим сумасшествием. А вот я не сумею сойти с ума никогда…
У выхода он столкнулся с самим патриархом: Лотар-Гюнтер Бухгейм сидел небритым вулканом в инвалидной коляске и смотрел на Дарси единственным глазом (незрячий второй закрывала черная повязка величиной с пиратский стяг).
— Вы задержались, — взгляд был свиреп и пронизывал, голос трещал. — Что-нибудь поняли?
— Надеюсь, что да.
— Ну так проваливайте!..
Л.-Г. Бухгейм был неподражаем. Стоящая за спинкой инвалидной коляски прислуга красноречиво закатила глаза.
Как ни странно, эпизод Дарси растрогал. Покидая музейную палубу, он размышлял: «Капитан обзавелся большим кораблем и пустил его курсом на вечность. Сам же готовится вскоре на дно. Должно быть, обидно… Как ни крути ты штурвал, а мель уж близка. Злобный старик это знает. Когда к нему на судно наведается смерть, плавание будет окончено и вместо Бухгейма править посудиной будет постбухгейнизм. Сам ковчег затонет нескоро: в наших глянцевых водах бурь почти не бывает. Эпоха всеобщего дрейфа длиной во всегда. Прав Суворов: где-то мы здорово напортачили, если живем будто эхом, подкравшимся к нам то ли из затянувшегося вчера, то ли из завтра, о чьем наступлении мы узнаем лишь по листкам календаря, так и не ощутив в его появлении приближения нового дня. Бесконечная репетиция жизни…».
Поужинать Дарси решил в небольшом ресторане под Тутцингом. Оберегая свой аппетит, встречаться еще раз с Гизелой он не рискнул. К половине десятого вызвал такси, вернулся на виллу и на цыпочках, чтоб не мешать журналистке истязать вопросами Суворова, поднялся к себе.
Сон был плотный и четкий, как барельеф на скале. На нем выбиты были слова из знакомой голландской считалки про «Altyt».
Однако к утру этот гладкий язык был им вполне позабыт. Преимущество современников всяких там «пост-»: научились стирать без замачивания. Гигиена во всем. Легче всего стирать сны. На втором месте — память. И только на третьем — белье…
День пятнадцатый весь уместился в привычных заботах: его ели, писали, корили, курили, запивая под вечер заслуженным красным вином. Расьоль балагурил, Суворов нервно смеялся, Дарси делал старательно вид, что ему хорошо.
16 июня, через тридцать шесть часов после своего расставания с гостями Бель-Летры, Гизела прислала письмо: