— Да папашу (Христа, коли помните, порешили раньше другие)… Я подкрался к отцу — он сидел в кресле и листал, шевеля противно губами, привезенный из Ватикана требник, семейную нашу реликвию. Латынь не слишком ему давалась, вот он и старался ее умаслить преданностью косноязычия, словно норовил дать взятку Тому, что внимал его неуклюжим потугам там, наверху. Коррупция, Суворов! Она ведь повсюду… Обычно он сиживал в кресле, лицом повернувшись к огню, а тут решил отчего-то обернуть к камину свою непорочно-сутулую спину. Помню, кочерга стояла неправильно — неплотно примкнув рукоятью к решетке, — вот-вот упадет. Сперва я хотел лишь поправить, но потом, едва взял ее в руки, невольно примерил замах. Приходилось как раз на пригорок затылка (а затылок, попутно замечу, у папаши был тверд и зернист, что шершавый кирпич. Вдобавок меня раздражала неприятная поросль, стекавшая сединой к загорелой и дряблой, точь-в-точь как мошонка, папашиной шее двумя мохнатыми гусеницами. В общем, картину вы уловили…). Внутри у меня сделалось звонко и холодно. Это был тот соблазн, от которого сердце грохочет, будто в нем кто-то тычет железкой в большущий котел. Папаша услышал меня с кочергой и, не беря труд повернуть ко мне голову, произнес угрожающе: «Только посмей, троглодит». Я со страху его и огрел… А потом, как проснулся, понял вдруг, что созрел стать убийцей. Знаете, бывают сны, в которых ты предстаешь сам собой, без ложных гримас и ужимок. Мой оказался сном подростка-Эдипа. Потому-то я и ушел. Таскать у себя на плечах толстяка Вседержителя вместе с церковной мурой — это бы я еще сдюжил. Но два пассажира (Господь плюс австрийская бестия Фрейд) на одного неокрепшего рикшу — это, право же, слишком… Ну, как вам рассказ? Приглянулся?
— Идите вы к черту. Засомневаться в вашей искренности пришлось уже с зачина, когда иудейка-маман вдруг решила крестить вас двойным христианским именем. А окончательно я перестал доверять вашим бредням сразу после мошонки: физиологический просчет, — Суворов зевнул, поворочался, подминая в коврик траву, прикрыл локтем от солнца глаза и изготовился к дреме.
— Вот и соврали! Я же видел, у вас даже губа оттопырилась. Эх, Суворов, читайте-ка въедливей классику. Это первый рассказ, который Жан-Марк Расьоль написал двадцать два года назад. А насчет правды — так это, дружище, простите, в нашем случае пошлость. Мне ли вам разъяснять, что валюта для литератора — это твердый номинал опубликованных им страниц, а не рассыпчатая мелочь, полученная подачкой от судьбы в обмен на прожитую наяву биографию. В первом случае вам платят крепким английским фунтом, во втором — дырявым монгольским тугриком.
— Значит, никакого Мангуста в реальности не было?
— Какая разница? Вы что, и когда читаете Киплинга, задаетесь тем же вопросом — был ли Рики-Тики-Тави или это все вымысел?..
— Вы немножко не Киплинг. К тому же в расьолевских книгах из животного мира я не встретил даже букашки.
— Правильно: всех зверей и зверюг давно уж затмил человек, — согласился француз и вдруг закричал: — Валентино! Я расскажу вам про Валентино, тогда вы поймете, что всяким Шерханам с Табаки до него далеко.
— Еще один немец на итальянский манер?
— Нет, Валентино как раз итальянец. И не просто итальянец, а итальянский кот, и даже котяра, и даже котище. Есть у меня приятель в Тоскане, композитор, между прочим, талантливый, хоть вы его вряд ли знаете, но сейчас узнаете, потому что я вам его назову: Стефано, Стефано Джаннотти. Так вот, у этого Стефано есть рыжий кот, которого…
— …Я тоже не знаю, но, как догадываюсь, не познакомиться с ним мне уже не удастся. И зовут кота Валентино.