Потустороннее создание было одето в ярко-синее, цвета горечавки, но дополненное атласными зелеными листьями парчовое платье. Плечи покрывала дорогая шаль великолепной отделки: такая большая, что разноцветная бахрома стелилась по полу, – но чудеснее всего выглядели украшения. Длинные серьги излучали поистине драгоценное сияние, которое невозможно ни подделать, ни взять взаймы. На костлявых пальцах сверкали кольца: широкие золотые обручи с пурпурными, зелеными и кроваво-красными камнями. Горбатая, крошечного роста, страдающая старческим слабоумием обитательница необыкновенного дома украсила себя подобно языческой королеве.
– Que me voulez-vous?[311] – проговорила она хрипло, скорее голосом старика, чем старухи. (У нее на подбородке и правда блестела седая борода.)
Я передала корзинку и поздравление с именинами.
– Это все? – осведомилась мадам Вальравен.
– Да, все, – ответила я.
– Стоило вас гонять, – проворчала она. – Возвращайтесь к мадам Бек и скажите, что, если захочу, сама смогу купить себе фрукты, et quant à ses félicitations, je m’en moque![312]
С этими словами любезная дама повернулась ко мне спиной.
В этот миг по небу прокатился громовой раскат. Вспышка молнии осветила и гостиную, и будуар. Волшебная сказка продолжилась под аккомпанемент стихии. Попавший в заколдованный замок путник услышал приближение самой настоящей, а не выдуманной, бури.
Что же оставалось думать о мадам Бек? Она поддерживала странное знакомство; посылала поздравления и подарки в неведомое святилище, зловещему нелюдимому существу. Угрюмая Сидония удалилась, трясясь и шатаясь, словно воплощение паралича, стуча костяным посохом по мозаичному полу и бормоча проклятия.
Начался ливень. Небо зловеще опустилось и нависло над городом. Красноватые тучи потемнели и стали черными, а потом внезапно побледнели, словно от ужаса. Несмотря на недавнее хвастливое заверение в покорности дождю, выходить на улицу совсем не хотелось. Вспышки молнии стали частыми и ослепительно-яркими, а гром, казалось, трещит за стеной. Гроза сконцентрировалась непосредственно над Виллетом. Небо над головой то и дело раскалывалось. Потоки воды обрушивались вертикально, а кривые стрелы молний пронзали их насквозь. Красные зигзаги вырывались из черной глубины бездонного котла и переплетались с белыми, как холодный металл, струями.
Покинув неприветливую гостиную мадам Вальравен, я вышла на холодную лестницу, присела на скамейку и решила дождаться, пока буря утихнет. Скоро с галереи донеслись скользящие шаги, опять показался старый священник и заметил:
– Мадемуазель не должна здесь сидеть. Наш благодетель рассердился бы, узнав, что в этом доме так обращаются с незнакомкой.
Он так искренне попросил вернуться в гостиную, что мне не оставалось ничего иного, кроме как согласиться. Маленькая комната, куда он меня привел, выглядела более уютной и обжитой, чем большая. После того как он приоткрыл ставню и впустил немного света, моему взору предстало помещение, больше похожее на часовню, чем на будуар: очень торжественное место, скорее предназначенное для поклонения и воспоминаний, чем для удобной обыденной жизни.
Добрый пастырь сел, словно хотел составить мне компанию, но, вместо того чтобы начать беседу, достал книгу, устремил взгляд на страницу и принялся шептать нечто похожее на молитву или литанию. Молнии освещали лысую голову, но фигура скрывалась в густой тени. Он сидел неподвижно, словно статуя, и, казалось, совсем забыл обо мне, а взгляд поднимал лишь иногда, при особенно яркой вспышке или особенно громком раскате, но даже в эти мгновения проявлял не страх, а возвышенный трепет. Я тоже испытывала благоговение, а вовсе не рабский ужас; способность мыслить и наблюдать оставалась на свободе.
Честно говоря, уже спустя мгновение мне показалось, что священник напоминает того самого отца Силаса, перед которым я однажды преклонила колени в церкви бегинок. Идея оставалась смутной, поскольку исповедник предстал лишь в сумраке и в профиль, и все же определенное сходство присутствовало, да и голос казался знакомым. Пока я наблюдала, он на миг оторвался от чтения, показав, что чувствует внимание. Пришлось переключиться на созерцание комнаты, не лишенной собственного полумистического интереса.
Рядом с крестом из искусно гравированной, пожелтевшей от времени слоновой кости, над темно-красной, снабженной богатым требником и эбонитовыми четками скамеечкой для молитвы висела картина, та самая, которая отодвинулась вместе со стеной и открыла таинственную лестницу. Поначалу я приняла ее за изображение Мадонны, однако, приглядевшись, поняла, что это портрет женщины в монашеском одеянии. Лицо выглядело не столько красивым, сколько милым: бледное, молодое, омраченное горем или болезнью. Повторяю: изображенная на портрете монахиня не поражала ни красотой, ни даже глубиной интеллекта. Привлекательность образа заключалась в хрупкости, пассивности, непротиворечивости нрава. И все же я смотрела долго и не могла отвести глаз.