Каким бы памятником была та исковыренная осколками и пулями стена с росписями защитников этого знаменитого дома. Как я жалею сейчас, что среди властей города тогда не нашлось человека, который бы остановил нетерпение строителей бригады Черкасовой поскорее стереть все следы войны на Доме Павлова…
А может, еще и сейчас не поздно? Снять бережно штукатурку и открыть эту стену нашим детям и внукам. Я бы, по крайней мере, мог точно указать то место на стене, где были те надписи.
Теперь на этой стене надписи сделаны художниками и скульпторами. К словам защитников дома прибавились слова из клятвы строителей — мы восстановим тебя, Сталинград!
Всякий раз, когда бываю у этой стены, не могу сдержать волнение.
Дом Павлова восстановили одним из первых в Сталинграде, и в этом был не только глубокий символический смысл переклички и сплава ратного и трудового героизма, но здравая реальность. Не менее сотни обездоленных сталинградских семей получили тогда в нем комнаты. Многих из них я знал, так как к десятой годовщине освобождения Сталинграда писал большой очерк о жильцах Дома Павлова. Встречался тогда с семьями, какие и до войны жили в этом доме. Некоторые из них не покинули дом и во время боев за него, а жили в подвале, вместе с защитниками. Об этом вспоминает и Яков Павлов.
Так что у этого дома вспоминается многое: и те утраченные надписи, и святое желание строителей поскорее уйти от войны, убрать ее следы. Можно понять и то время и тех людей. И все же, все же…
Я бродил по Варшаве, и эти тревожные мысли будили застарелую боль, которая, мне казалось, наконец-то стала забываться. Боль шла оттуда, из далекой войны, из тех холодных и голодных зим 43—45-х годов, когда уже не было ее в Сталинграде, а мы так мучительно ждали с фронта письма от отца и брата. Ждали и боялись, что вместо них придут похоронки. Мы уже давно, скрывая друг от друга эту боязнь вестей с войны, благодарили судьбу, что второй год нет никаких известий о Викторе. За это время в другие семьи пришли похоронки, и там навсегда померкла надежда.
Боль шла от слишком раннего ухода из жизни отца, который вернулся с войны, но прожил после недолго, и еще более коротких жизней моих братьев Бориса и Сергея. Младший Сергей, получив тяжелую контузию в Сталинграде, сколько жил, столько и страдал, и война так и не отпустила его…
Силился и не мог вспомнить ли́ца моих одноклассников из 8 «Б» школы № 47. Их вытеснили мучения тех троих из семи, оставшихся в живых, которые, как и мой брат, умерли, когда в школы Сталинграда уже шло послевоенное поколение.
«Помню!», «Помню!», «Помню!» — стучит разволновавшееся и сбившееся с ритма сердце. Помню того польского мальчика в разоренном Сталинграде. Стоит, красуется перед нами, мальчишками, в ладной офицерской форме, глаза горят, а с детских губ безмолвно рвется: «Завидуйте!»
И неожиданно, будто является из чьей-то чужой жизни, приходит на память сцена, как водил польский мальчик русского мальчика-сверстника в свою армейскую медчасть. Видя, что я прихрамываю, Завадский спросил:
— Что это у тебя?
— Еще осенью ранило. Теперь уже зажило…
— А чего хромаешь?
— Побаливает немного.
— А ну, покажи! — настоял он и, осмотрев мое бедро, повел в медчасть.
Из подвала вышел пожилой майор, с двумя зелеными шпалами на петлицах, заставил спустить штаны и, осмотрев меня, решительно сказал:
— Надо вскрыть и посмотреть…
— Что? — не понял я.
— А все это. — И он обвел пальцем припухшую красноту на месте зажившей раны.
— Да вы что? Она полгода заживала. Я лечил…
— Чем?
— Реванолоном…
— Правильно… Но все же лучше вскрыть. Видишь, там идет процесс. — И, прочистив и похвалив свищ в ране, добавил: — Все же лучше вскрыть. С матерью посоветуйся и приходи…
Когда я рассказал маме о посещении медчасти, она испуганно запротестовала. А потом стала успокаивать и меня и себя.
— Нам только до зеленых листочков сирени дотянуть… Я тебя сама вылечу.
И все было, как она сказала. Когда сирень выкинула первые изумрудные листочки (правда, сирень и другую зелень не так легко было найти в городе), мама натирала их мылом и прикладывала к моему воспалившемуся бедру. Опухоль и краснота скоро прошли, а к лету затянулся и исчез мой свищ, который так понравился военврачу.
Чем дальше время отдаляло меня от войны, тем чаще приходили эти тревожные мысли, а правильно ли мы поступали тогда, когда спешили стереть следы войны, а вместе с ними и ее память? И не только на Доме Павлова… А в центре города? Почему не оставили хотя бы часть знаменитого фонтана перед вокзалом, со скульптурной группой хоровода детей? Когда второго февраля сорок третьего оборвался полугодовой грохот взрывов и Сталинград придавила жуткая тишина, самым страшным местом в городе был этот привокзальный фонтан. Иссеченные осколками фигурки детей кричали, взывая к милосердию. Лет через пятнадцать, уже в Волгограде, я брал интервью у известного государственного деятеля США Аверела Гарримана. Он начал его с этих израненных скульптур детей, которые поразили его больше всего в разоренном Сталинграде весной сорок третьего.