– Золотое, золотое, золотое у ней сердце! – проквакал долговязый скелет. Он выписывал вензеля вокруг гроба – пьяный был, видать, вдрабадан. – Ведь правда, милочка Падонкия?
Скелет с ветчиной лаконично рыгнул – понимай, как хочешь: то ли да, то ли нет, то ли невесть что еще. Тюлип лежал ничком на сырой земле и ошалело слушал.
– Да, золотое сердце у Гриппины! – кивнул средний скелет. – Выкинула, значит, легаша и говорит: “Ну, пошли к Ноэми! Поговорите с ней, милочка Агониза! Есть вещи, которые детям никто лучше родной матери не объяснит! Уж я-то знаю! У меня три дочери! Младшенькой всего шестнадцать, а она уже в больнице лечится!” – “Вы счастливая мать, – говорю и вздыхаю. – Нет бы вот так и моей Ноэми! В больнице… У нее твердый или мягкий?” – “Тот и другой, дорогая! – Гриппина говорит и краснеет от удовольствия – это ж так приятно, похвалить свое дитя. – Тот и другой… Она у меня способная!” – “Счастливая вы, милочка Гриппина, мать! – опять вздыхаю я. – Повезло вам!” – “Будет вам, милочка Агониза! – она отвечает. – Я, конечно, не суеверная, но как бы не сглазить! Пошли!” Ну, мы и пошли. На лестнице легавые кишмя кишат, гул стоит, хвалебные гимны поют, хвалят Господа, за то что создал, в великой доброте своей, мужчину, женщину, легавого и шлюху; ползают, как тараканы, дожидаются очереди за своей порцией любви. Кое-как поднялись мы на второй этаж, входим в комнату Ноэми: уютная, чистенькая, с железной кроваткой, как у монахини в келье. А на кроватке здоровенный, толстенный, высоченный, что твой небоскреб, легашище, голый, волосатый, пыхтит, хрипит, весь в поту, как киселем облитый, и кроватка-то под ним криком кричит: “О Боже мой! Отец небесный! Помоги! Спаси! Ох! Ох!” – “А Ноэми-то где?” – я спрашиваю. “Там она, снизу!” – преспокойно говорит Гриппина. И правда, доченька моя там, снизу, и была, это она и кричала, а как услыхала мой голос, ручку высунула из-под легаша, тонюсенькая ручка-то, как спичка, платочек в ней зажат, платочком она, моя девочка, машет. И тут легавый встал – ни в жизнь такой громадины не видала, даже в кино, – и стало видно Ноэми, но она, моя девочка, пошевельнуться не могла, легаш-то этот раздавил ее в лепешку! Увидела меня и стонет: “Мама, мама!” И тянется ко мне, и плачет. А я шепчу ей: “Доченька! Любимая моя!” И мы обнялись крепко-крепко…
– Господи Иисусе! – завизжал большой скелет и стал тереть кулаками глазницы. – Господи Иисусе! Как трогательно! А еще говорят, что по нынешним временам родственных чувств не осталось! Что скажете, милочка Падонкия?
Но скелет с ветчиной ничего не сказал, только издал невнятное рычание, словно собака в будке. А средний скелет продолжал: