— Показывала, кормилец, показывала. Носила к нему на почтовый.
— Ну, что же?
— Лекарство дал, кормилец.
— И помогает?
— Помогает, кормилец, помогает: ноне получше стало. Дай Бог ему самому доброго здоровья. Добрый этот барин у нас! До того что, что лекаря тоже были! Я ведь, кормилец, как за Михайла-то вышла, так все около обывательской трусь; ну, так все господа-то наши приметны нам. В ту пору, как стала я помнить, лекарем-то, уездным-то, был у нас, — долго таково, — Карло Игнатьевич… из поляков, сказывали. И такой был немилостивый: хоть какой больной приходи — прогонит! У вас, говорит, свой удельный лекарь есть. А удельный-то лекарь где? В те поры контора-то в губернии была. Наш-от лекарь в 3 года раз проедет, да и то только лошадей переменит. А ведь этот Карло-то Игнатьевич, ину пору, неделю и больше выживет. Прежде ведь не то, что ноне. Вот и ты, кормилец, сегодня приехал, а завтра и норовишь куда-нибудь дале, а до того не то; да еще как голову подымут… своей ли смертью умрет человек ли, баба ли, — все потрошат! И со всякой головы волость лекарю окуп подай. Наперво Карло-то Игнатьевич по пятидесяти ассигнаций брал, а после, как на серебро пошло, так по 25 целковых стало… надбавил!
— Да зачем же платили?
— Ой, кормилец! Не дай, так всю волость испоганит.
— Как это испоганит?
— А вот как, кормилец. Увидит лекарь который дом получше — и велит туда покойника волокчи. Вот хозяин и откупится. Тут поволокут в другой дом, в третий, да так всех и очистят, а ино, бывает, и потрошить-то не надо, либо на улице выпотрошат; а, глядишь, сойдет и боле пяти-десяти-то рублей. Али Божьей милостью человека зашибет: сгонят всю волость стрелу искать, и ни одинова не нахаживали! А ноне о таких и следства нет: становой духом велит схоронить; только разве попы поперечат… да то что? А дивно это, в. в! Этот Карло-то Игнатьевич: и речь у него русская чистая, и обличье русское, а поляк!
— Ну, а как же все это вывелось?
— А уж и не знаю как это, кормилец, вывелось: как-то помаленьку. А все же оно велось. А вот нынче, как настали ваш брат, следователи, так Александр-от Платонович, что перед вами был, тот и вконец вывел. Утопленника в ту пору подняли у нас. Он это и наезжает. Созвал это он мужиков, да и говорит: лекарь, говорит, у вас денег будет просить, так не давайте: не надо, говорит! Уж не знаю, знал ли он, что лекарь станет просить, али что только и вправду лекарь стал было подлезать так и сяк, — да, говорят, нет! Смешной такой этот лекарь был; только недолго был. А шибко смешон был! Из жидов, сказывают, вот что Христа-то распяли.
— Чем же он смешон был?
— Да с рожи-то, кормилец, как-то непригляден был… живейный такой… долгоносый; а сам до нашего брата, до баб, падок был; а того не разумеет: кто же на поганого полезет, прости Господи? Наш-то молодяжник, промежду себя смеются; говорят: у них и мужики-то не так, как наши, ходят. А отец дьякон поддакивает, говорит: они подрезанные какие-то. Дивлюсь я этому, кормилец: как это у них бабы-то ребят носят? Ведь не сами же о себе… Разве как в нечистого-то веруют, так это он, окаянный, как-нибудь… А Богу он никак не молился: ни по-ихнему, ни по-нашему. Вот поляки-солдаты опомнясь с арестантами приходили, тоже с поляками, так те молятся и кстятся, только не смыслят, как кститься-то… всей пятерней… ровно на балалайке играют. Не знаю уж, разве не декуются ли они это?
— Ну, а теперь у вас и свой лекарь недалеко.
— Недалеко, да что в нем проку? У него веришка-то и есть помогчи, и, сказывают, знающий; да что в нем? Придешь к нему, а его лицо корпежит.
— Отчего же корпежит?
— Да ишь ты, кормилец, он из немцей: что мы говорим ему — он не понимает, а опять что он по-своему-то лепечет — мы не разумеем. Ему это забедно, а нам-то ину пору и смешно покажется. А он бы, сердечный рад… Да нет! Ноне не то: и Александр Петрович и наш-то лекарь приедут, так не то, что на дом ко хворому сходят, а недалеко-то, так и в другую деревню съездят. Нет, нет, уж не то ноне стало! Вот и закалякалась я, кормилец, а тебе, поди, и на покой надо?
— Ну, так покойной ночи.
Только что проснулся я на другой день, Матвей Негодяев уж стоял в моей комнате.
— Что тебе? — спросил я.
— Да вот что, ваше выс-ие, — проговорил он, наклоняясь к моей постели, почти шепотом: — Кипрюха ляпает: Ириха-то, говорит, ему созналась…
— В чем же она ему созналась?
— А говорит, как они дверь-то вертели, так она, потаскуха, им теплину держала.
— Будто так она ему и сказала?
— Так, так, в. в! Его бы к присяге притянуть, так, бывает, и не отопрется.
— А Кипрюха-то здесь?
— Здесь, здесь: привел.
— И опять, я думаю, поплатился?
— Да что делать, в. в., хоть и охолостили, а все мошну выворачивай: косушку посулил!
— Хорошо, спрошу; а ты пока ступай, да пошли сюда сотского.
— Ладно, ладно, в. в…
Вошел Виктор Иванович.
— Здорово ночевали, в. в.! — приветствовал он меня.
— Покорно благодарю. Садись, так депутат будешь. Хочешь чаю, так сам наливай.
— Былое дело, в. в. А народ-то никак весь собрался: людно что-то… и бабья понабралось!..
Вошел сотский.