Бросаются в глаза притяжательные местоимения первого лица в первых двух предложениях:
А впрочем, может, еще не всё потеряно? Немой, лежит – но ведь могучий и с поднятой головой.
Как же не похож ноябрьский Лондон под бомбежками на июньский Лондон двадцатилетней давности! Благополучный, процветающий, по его улицам и площадям погожим летним днем ходили счастливая Кларисса Дэллоуэй и влюбленный в нее Питер Уолш.
И этот полуразрушенный Лондон Вирджиния любит не меньше прежнего. В ней просыпаются патриотические чувства, настолько сильные, что ей как-то даже за них неловко. Подобных чувств, мы помним, и в помине не было во время Первой мировой – как не было тогда и непосредственной угрозы отечеству. Тогда слово «патриот» было для нее почти что бранным; она и сейчас патриотические чувства испытывает – но к патриотам себя не причисляет.
Грохот бомб – больше, впрочем, похожий не на раскаты грома, а на визг пилы, пылающие пожары, истошные крики раненых и умирающих причудливо сочетаются в записях писательницы первых двух военных лет с ощущением вдруг навалившейся тишины, пустоты, безжизненности. «Как-то там тихо – и Лондон стал тихим… очень тягостно, скучно, сыро…»
И эта невесть откуда взявшаяся тишина («Наш остров – необитаемый»), оторванность от мира («Ну вот мы и одни на нашем корабле»), ощущение конца пути («Мы живем без будущего, мы уперлись в закрытую дверь») вызывают у Вирджинии не панику, которая перед войной и первые военные месяцы ее охватила, а покой. Покой и, как следствие, смирение:
– писал в это же самое время в «Ист-Коукер», во второй части поэмы «Четыре квартета», Элиот.
Покой и смирение – по принципу: чем хуже, тем лучше. Так разглаживаются перед смертью черты лица у тяжело больного.
В эти месяцы, последние месяцы ее жизни, она словно бы воплотила свою старую идею устраниться от жизни, отрешиться от нее, стать к ней невосприимчивой.