Проворно обе взялись за тачку.
У дверей фабрики скулит, как собака, молодой киргиз. Хватается за живот и молит звериным воем своею дикого бога. Вчера надорвался. Сегодня пришел работать, не смог.
— У-у-й, бульна… У-у-у… Шипка бульна… Алла, уй-уй-уй…
Равнодушно проходят мимо, грязные, со своими ношами.
Эка невидаль! Всем «бульна».
Жалеет один старый Куржан. В оборванном длинном халате стоит и качает зеленой чалмой.
— Джяман… Джяман урус (плохие русские)…
Он рассказал бы, что степь эта киргизская.
Отдали свою степь за деньги. Русский денег дал мало. Пошли к нему работать. И за работу киргизам дает меньше. Русским — больше. Кочевать нельзя. Надо работать. Скот дохнет. Урус в степь болезни принес. Нужду принес. Хотел бы рассказать Куржан, да слушать некому.
— Ваньша, на праздник живем! Спиртоноса видал.
Стоит у телеги, кашляет с хрипом, а меж кашлем смеется. Не то старик, не то молодой.
Другой с испугом оглядывается.
— Иди к месту, чертово хайло! В рот те дышло… Услышит. Живьем слопат.
— А лихоманка его задери. Што вяжется? Не ему достанется.
— И не тебе. Айда, пошевеливай задом-от.
Сплюнул, пошел. А на ходу прошептал:
— На приисковый праздник с водкой будем, Ваньша!
У Ваньши глаза загорелись. Поредела застывшая в них тоска. Камнем давит второй год. Зародилась, как увидал первый раз обоз с золотом. Маленький воз — и куча солдат. Увозили под охраной в банк. Хозяин стоял, как царь.
А они все жались кучкой сзади.
И схватило сердце у Ивана.
— Кабы мне… Так же бы глядел, как хозяин.
С тех пор тяжелее стало жить. Навалилась злоба. У других ее тоже видел. Но таил и ее про себя. Жили как скованные. Один день в году только взыгрывала буйная жизнь. На приисковый праздник. Боялся его хозяин. Вызывал из города охрану. В этот день почти всегда добывали спирт. И разливалось по прииску страшное веселье. Спиртоносам грозила беда. Их расстреливали на месте. Только поймать удавалось редко. Каждый год кто-нибудь кончал праздник в могиле. Но все-таки был праздник.
Длинный рыжий Киркальди и стройный Вульмер шли к «мокрой» шахте. Смеялись и лопотали что-то по-своему.
Старик Пахом у телеги провожал их взглядом.
— Ишь аглицкие черти. Жадные! Господа, а каку рань встают. Золото караулют.
В «мокрой» шахте всегда по пояс стояла вода. Студеная, подземная. Выкачивали все время. А она все прибывала. Работали в кожаной одежде, но стыли. Смена была частая, вылезали мокрые, продрогшие. Отряхивались, как выкупанные собаки. Грелись на солнышке. Другие стояли в воде. Долбили упорную стену. Потом менялись. Ныли кости. Утром возвращались опять. Хорошо платили за эту шахту. Богатая жила в ней шла.
Завидев англичан, Егор ворчал:
— Прутся, лешаки… Своей земли мало. В чужу приехали наживать!
А старшой заступался:
— Ну-ну, богова дубина! Свое дело знай.
Егор огрызался:
— Знам не менее твово, подлизун хозяйский.
А сам настораживался. Угодливо улыбался. Сдавать стал. Кабы не выгнали. Киркальди, подходя, кричал:
— Я лезть буду. Кому со мной начинать должно?
От спусков в другие шахты доносились брань и разговоры. Целый день кипела работа под землей и на земле. Только когда гудок кричал о перерыве на обед, просыпался хозяйский дом. Но до ночи казался безлюдным. Большой и нарядный, лучше конторы, он стоял особняком. Окнами глядел на степь и холмы, еще не взрытые. Отвернулся от картины труда.
Два года назад оттуда выходил ежедневно хозяин. Закрывал чистую барскую одежду рабочей и смотрел. Горел хищный огонек в глазах. До всего сам доходил. Лазал в «мокрую». Зверем глядел на всех. Золото съело жалость. Осматривал рабочих, когда из шахты выходили. Самородки спрятанные находил. Тогда бил сам. Жестоко и долго. Откуда сила бралась в барских руках. Больше попадались киргизы. Прятали в штанах и думали, как дети, — не найдет. Цеплялись за свое добро. В «мокрой» и смерть уцепилась за него… Еще не скосила, но дышит близко. Второй год гниют легкие. Лечился за границей, лечился у русских докторов. Когда отпускало, лез опять в шахты. Теперь не встает. Оттого и безлюдным кажется дом.
Анна проснулась давно, но вставать не хочется. Во сие бывает хорошо. Прижалась к подушке и ждет. Ветерок шевельнул кружево занавесок. И замер. Испугался могильной тишины.
— Сейчас закашляет, ненавистный!.. Как долго борется со смертью… Эх, была бы посмелей, убежала бы…
А кашель точно подстерег мечту. Начался упорный, надрывный. Кажется, стену пробьет. Там сиделка двинула стулом, что-то говорит. А он все кашляет. Кончил. Теперь упал на подушки, весь синий. А сиделка смотрит — в кружке кровь и гной.
«Ах, начался день!»
В стену стучат. Зовет. Вцепилась пальцами в волосы, бьется от беззвучного плача. Опять стучат!..
Накинула дорогой капот, пригладила волосы. Постучала в стену.
— Иду!
В столовой часы тиканьем подчеркивают тишину. Позвонила.
— Настя, молоко барину.
Настя кивнула кружевной наколкой и понеслась через коридор в кухню. Там старая Митревна в одиночестве пила кофе.
— Молоко давай скорей. Проснулся!
— Поспеешь. Не помер еще?
— Нет. Однако нонче помрет. Сиделка сказывала: обиратся. Ну-ка я хлебну кофейку-то.