Потом он без цели и без намерения бродил по Иерусалиму, от Сиона до гумна Орны Иевусеянина, он не пошел в свой дом, к Вирсавии, ведь то было единственное место, куда он вправду не мог пойти, а когда свечерело, он возвратился в крепость, купил жертвенного ягненка из тех, каких женщины приносили в жертву очищения. И отнес ягненка на Офел, на голую скалу меж Сионом и Гионом, и там заколол его своим ножом, в одиночестве принес его себе в жертву и, взявши огня у погонщика верблюдов, который поставил свой шатер в расселине за скалою, зажарил ягненка и поел. Как стемнело, вернулся он на Сион и спал у ворот царского дома со всеми слугами, которым должно было в ночное время пребывать в готовности, если царь вдруг проснется и чего-нибудь пожелает, — слуги узнали Урию и предложили ему войлоки для постели, и подушки под голову, и козьи шкуры, чтобы укрыться, но он постелил плащ свой и лег на него без подушки, а для защиты от ночной прохлады сложил на груди огромные свои руки, и слуги в изумлении шептались меж собой, сколь крепок его сон и сколь, наверное, тверд он сам и непоколебим, ведь никогда прежде не видели они, чтобы кто-нибудь из храбрых царя Давида ночевал с ними, у ворот.
На рассвете Урия разделил с ними трапезу, все они ели из огромного железного котла, который им вынесли, и была это похлебка с дробленым зерном, и мясом, и разваренным хлебом. Но ни с кем Урия не говорил, ел похлебку с шумом и чавканьем, а слуги старались не докучать ему, они были горды и счастливы тем, что пожелал он ночевать у них, и смотрели на него с трепетом.
Потом Урия сел на землю подле лестницы и сидел, обхватив руками икры, порою он утыкался головою в колени, будто, вопреки всему, недостаточно выспался; пред глазами его были четвероугольные, с плоскими кровлями, дома старого иевусейского города, и оливковые рощи Кедронской долины, и густые, отливающие в синеву кедры на берегу Гиона — он и видел все это и не видел.
О Вирсавии Урия думал очень просто, все мысли у него были простые.
Ее маленький домашний бог не имеет причинного места. Этот маленький бог вырезан из дерева смоковницы, и нет у него ни женского, ни мужского естества.
Она принадлежит мне, я ею владею.
Когда спит, она тихонько посвистывает носом.
Она чистит мне уши ногтем указательного пальца, собственные мои пальцы слишком неуклюжи.
И есть у нее еще одно имя: Наэма, что значит «миловидная».
Великому и истинному богу должно иметь естество.
Скорее всего, она бесплодна. Или, может быть, я просто не умел войти в нее достаточно глубоко.
Она часто напевает песенку о горлице, которую пожрал ворон.
Я ею владею. Она принадлежит мне.
Но ведь обыкновенно я вхожу очень глубоко.
Бог, у которого нет ни женского, ни мужского естества, — это бессильный бог, он не более чем бесприютный дух пустыни.
Мне нравится щекотать ее ляжки с внутренней стороны.
И пахнет она между ног как шмелиная норка, я бы мог отдать за нее мою жизнь.
В полдень, когда позвали его к царю, он наконец встал, и был он тяжел, и медлителен, и скован внутренним холодом, вся плоть его болела от нетерпения и неизвестности.
Царь Давид велел накрыть стол во внутренней горнице: голуби, перепела, жареные молочные ягнята, хлеб, который слуги согрели в своих ладонях, вареная форель, печеная саранча-хагава, виноград, смоквы, финики. И вино, золотистое и красное, подслащенное и терпкое.
Они не говорят друг с другом, просто восходят на ложа у стола. Сначала Давид, потом Урия, и виночерпий наполняет их чаши вином, сперва терпким золотистым, и они пьют, почти с упрямством, как будто питие — искусство трудное и утомительное. И Давид угощает Урию голубем, которого тот грызет зубами, сначала они едят птицу, потом ягненка, потом хлеб и рыбу, а после этого плоды и, наконец, саранчу, плоды и саранчу они запивают сладким вином, осушают чашу за чашей, и все это в полном молчании, оба не смеют произнести ни единого слова, ибо каждый из них может нечаянно обронить имя Вирсавии, и они оба словно одержимы жаждою и голодом.
Чувствуя, что лицо начинает неметь от вина и делается неподвижным, Урия мнет его правой, свободной рукою, пытается оживить, ощупывает пальцами рубцы, и складки, и узлы, и Давид тогда поступает так же — слугам со стороны кажется, как будто эти двое мужчин хотят удостовериться, что их лица еще на своем месте, как будто страшно им, что черты их расплывутся и уничтожатся.
Потом Давид расстегивает сандалии, распускает ремешки, берет сандалии за пятки и бросает слугам. Урия поступает так же.
Вслед за тем Давид нетвердо, но все же повелительно указывает на оружие Урии, на щит у левого его локтя, на копье, которое он положил за спиною, на меч, который еще висит у бедра. И Урия расстегивает пояс и отдает меч слугам, отдает им копье и щит и, хотя взор его затуманен, спокойно смотрит, как они уносят прочь его оружие, один несет копье, другой — щит, третий — меч, теперь он безоружен.