Очнувшись в очередной раз, дед начал шарить вокруг себя в поисках рюмки. Он забыл, что этою самою рюмкой закусил вторую чарку: рюмки тот же мальчонка соорудил нам из половинок выдолбленного огурца.
Я напомнил Иннокентию Даниловичу про это. Он усмехнулся и опять задремал. Потом как-то встрепенулся, оторвался от пенька совсем по-молодому и первым пошагал к следующему подворью. Не заглядывая в канцелярию, сразу же, прямо, что называется, с ходу, начал:
– Ну, того-то ты, сынок, знаешь. Мишка Зеленев проживал тут со своей мамашей, кумой Прасковьей. Она и теперь в Выселках, на хуторе, живет со снохой, женой младшего сына Кольки, которого на нынешней войне убило. Мишка у нее – старшой. Самый главный был на селе активист. Был он секретарем и комсомольской, и партейной ячейки. Колхоз-то он вместе с Акимушкой, вечным нашим депутатом, да другими организовывал. И колокола с православной церкви сымал – все он. Мишка. А красную церковь, старообрядческую, али кулугурскую, по-нашему, – так ту местные сельсоветские власти пропили. Продали в районный центр. Там-то ее к делу употребили. Может, видал кинотеатр? Центральным прозывается – так это вот из нее, из нашей красной церкви... В самое-то худое время Мишка в город подался, испужался, знать, трудностев. Хатушку свою бросил вместе с матерью – и айда! Теперь приезжает из Саратова – глядит – живем ничего, хлеба, молока, того-другого многонько стало. Соломенные крыши на шифер да на железо стали менять. Глядит, хвастается:
«Это я колхоз-то организовывал!»
«Ты – это верно, – говорит ему раз Капля, у того язык не любит сидеть за зубами. – Верно, ты организовывал. Да вот только не могу я в разум взять: почему ты, Михаила, раньше всех удрал из этого колхозу? Акимушка не удрал, а ты удрал?»
«Меня выдвинули», – говорит Михаил.
«Выдвинули? Так, так, – говорит Капля. – Знаю я еще такого выдвиженца. Мой племянник – Самонькой зовут. Немного, годков так на десять, помоложе тебя будет. Милиционером в Москве служит. Слов нет, работа важная, нужная. Да хвастаться-то зачем?..»
«Я не хвастаюсь», – говорит Михаил.
«Да я не про тебя», – говорит Капля.
Так-то покалякали и разошлись.
...Дольше Иннокентий Данилович не захотел задерживаться у бывшего Мишкиного двора. Скоро перевел меня к другим буграм, совсем свежим... Фундамент был еще целехонек: не успели камни повыворачивать.
– Ну а эту избу порушили совсем недавно. С полгода будет. Проживала в ней Орина Штопалиха. Мать-героиня. Перед самой войной десятый сын у нее родился. Муж ее, Артемка, не дождался младшенького, умер за месяц до рождения Антошки. Хотелось ему, бедняге, дочку заиметь. Все сыны да сыны родились. Так и вел дело в надежде дочку заполучить. А Штопалиха ему сыновей однех катала. Может, чуяла баба, что войны не миновать, что для нее много солдат потребуется. Не видал Артемка, как вручали орден его Орине. Все село сбежалось к ихней избе. А она прижимает тот орден к груди, а сама заливается слезами горючими да приговаривает: «Разумильный ты мой, Артемушка, да на кого же ты нас спокинул, сокол ясный?.. Да открой ты свои глазоньки, погляди на своих соколиков, порадуйся вместе с нами!.. Да пойду-ка я на могилки, разрою рученьками сыру землю, откопаю тебя, мово размилого, разлюбезного!..» Бабы – а их сбежалось туча тучей – подняли такой-то вой, что страхи Господни! А на другой день – вот она, война, подкатилась, матушка, к порогу. У баб еще слезы с вчерашнего не просохли, а они уже завопили вновь, да еще сильнее.
Орина проводила на фронт сразу семерых – все были трактористами. С малыми осталась одна. В последний год войны проводила еще двух. Антошка – при ней. А тут похоронная за похоронной. В один год, в сорок первом, сразу трое полегли: Федор, Матвей и самый старший, Гришка. В сорок втором, под Сталинградом, еще двое головушку сложили – Иван и Алексей. В сорок третьем, на Курской дуге, у Прохоровки, еще троих не стало: Егора, Владимира и Константина. Эти по примеру братьев Михеевых в танкисты попросились. И сгорели все в одном танке, с «тиграми», вишь, немецкими сразились. Ну а девятый, Николай, тот в Венгрии, где-то на озере Балатоне погиб... Поначалу-то рыдала-плакала Штопалиха, волосы на себе рвала, память теряла, разум – бабы, соседки, такие же, как и она, солдатки, водой ее отпаивали да отливали. Больше всех помогала Журавушка – молодая, сильная, крепкая бабенка. Ее Петра тоже где-то за Днепром положили немцы проклятые... Плакала, значит, поначалу Ориша. А потом перестала. Слез, видно, не хватило, выплакала на первых все. Получит похоронную, извещение то есть, и стоит с этой бумажкой неподвижно, как белый камень. Ее спрашивают о чем – не слышит, не отвечает. Вернется в избу, запрется изнутри и три дня не выходит. Потом объявится, молча пойдет в поле – с граблями ли, вилами ли. За нею, держась за мамкину юбку, семенит Антошка... Ни жалоб от нее, ни крика больше никогда не слыхали. Вот она какая, Штопалиха!..
– Где же она сейчас? – нетерпеливо спрашиваю я.