Разность и особность не одно и то же. Особность или инаковость, удивительное свойство alteritas, свойственное всему сущему как таковому и причисленное поэтому средневековой философией к универсалиям, означает правда разнообразие вообще и является причиной, почему мы не можем дать дефиницию иначе как различая и почему всякое определение выражает одновременно некое отрицание, расподобление; но эта абсолютно всеобщая особность, показывающая, что мы вообще постигаем сущее лишь во множественном числе, дифференцируется уже в многосложности органической жизни, чьи примитивнейшие формы демонстрируют такую вариативность и разнообразие, какие намного богаче простой инаковости. Среди них опять же только человеку присуще активно доводить это разнообразие до выраженности, отличать самого себя от других и в конечном счете выделять себя из них, чтобы сообщать миру не просто что-то – голод и жажду, расположение, отвращение или страх, – но во всём этом всегда также и самого себя. В человеке особность, разделяемая им со всем сущим, и разность, разделяемая им со всем живым, становится уникальностью, и человеческое многообразие есть множество, имеющее то парадоксальное свойство, что каждый из его участников по-своему уникален.
Речь и действие суть деятельности, в которых выступает эта уникальность. Говоря и действуя, люди активно отличают себя друг от друга вместо того чтобы просто быть разными; они модусы, в каких раскрывает себя сама человечность. Это активное выступание-в-явленность принципиально уникального существа покоится, в отличие от явления человека в мире при рождении, на некой инициативе, которую он сам предпринимает, однако не в том смысле что для этого требуется какое-то особое решение; человек не может совершенно обойтись без речи и поступка, что опять же не распространяется ни на какую другую деятельность внутри vita activa. Работа может быть сколь угодно важной чертой человеческого обмена веществ с природой, но это не значит что всякий человек обязан и работать; он прекрасно может заставить работать за себя других, никакого ущерба его человеческому бытию оттого не случится. И точно то же относится к созданию, поскольку прекрасно можно использовать мир вещей и наслаждаться им, не создав самому в добавление к его многосложному богатству ни одной самой крошечной полезной вещи. Жизнь рабовладельца, эксплуататора или нахлебника может быть нравственно уязвимой, но она всё-таки еще какой-то специфически человеческий способ существования. Жизнь без слова и поступка, наоборот, – и это всерьез был бы единственный образ жизни, отрекшийся от кажимости и суетности мира в библейском смысле слова, – оказалась бы в буквальном смысле уже не жизнь, но затянувшееся на всю длину человеческой жизни умирание; она уже не проявлялась бы в мире среди людей, но вообще позволяла бы себя заметить лишь как нечто исчезающее; о ней нам было бы известно не больше чем мы, смертные, знаем о тех, кто исчезает в неведомой нам смерти.